— Значит...
— Одно из двух: сидит у какого-нибудь земляка или ползет мимо КПП.
— Я этому гороховому шуту роги поотшибаю, я ему... — Удмурт осекся. — Слыхали? — Послышался второй взрыв. Минуту спустя опять бухнуло. Солдаты вышли на улицу, в темноту и дождь.
— Первую батарею обстреливают, — сказал дневальный. — Минометы.
На краю полка в черноте пыхнули огни и раздались деревянные звуки — батарея открыла ответный огонь из гаубиц.
— Как бы тревоги не было, — пробормотал Санько.
Разорвались мины, и тут же им ответил хор гаубиц: бау! бау! б-бау-у! На краю полка закраснели трассирующие очереди, — пересекаясь, они уходили во тьму. Треск автоматов был едва различим в неумолчном хлюпанье и стуке дождя по крыше «грибка». Мины стали рваться чаще. Заработали пулеметы и скорострельный гранатомет. Лил дождь, гаубицы кричали: бау! бау! — и ночь с мясистым треском разрывалась, брызжа во все стороны огнем.
«Деды» вернулись в палатку. Они стояли возле печки, курили и молчали. Возможность тревоги тяготила, воевать ночью под зимним дождем не хотелось, хотелось залезть под одеяло и, послав все к черту, погрузиться в домашние сны.
— Вот же! А? — сказал тонким чужим голосом Санько.
— Что? — резко спросил Остапенков.
— Что, что! Да хрен с ним, пускай он хоть икону на пузе таскает!
— Да? — Остапенков прищурился. — А если мне завтра с ним в бой? В атаку, мм?
— Вот именно, — поддакнул Иванов.
— Он же убежит, — продолжал Остапенков, — бросит автомат и смоется, тебе будут шомполом глаза прокалывать, а он будет сопли пускать и уносить ноги, а? Этих баптистов и адвентистов... на полюс всех, чтоб не воняло здесь ладаном! К ... матери! К... матери!
— Я эту породу изучил. А к этому одуванчику давно присматриваюсь, — сказал Иванов. — Как он на того пленного смотрел...
— Он чистеньким хочет!.. Но ни хрена! — Остапенков потряс кулаком. — Ни хрена. Лучше пускай сразу вешается. Или он станет настоящим разведчиком, или пусть убирается, в разведроте ангелочкам не место.
— Остап, — вдруг послышался насмешливый голос сбоку, — а Остап.
Остапенков вздрогнул и обернулся. Сквозь прутья спинки койки на него глядел бывший сержант Жаров. Он лежал под одеялом, заложив руки за голову.
— Не бойся, это я, — сказал Жаров.
— Я боюсь? Тебя, что ли? — Остапенков расслабил усилием воли мышцы лица, но улыбка вышла судорожной — дернулись щеки, дрогнули губы, шевельнулись брови, и опять лицо затвердело.
— Ну, теперь ты меня не боишься, — сказал мирно Жаров.
— Я тебя никогда не боялся.
— Это тебе так кажется сейчас. Блазнится. Мне тоже иногда блазнится, что я Хана не боялся. А боялся, хоть был одного призыва с ним. — Жаров взял с тумбочки пачку, вытащил сигарету и закурил. — Я тут смотрел, как вы потрошите этого сына, и... Сказать тебе, Остап, одну вещь?
— Ну.
— Жалеть будешь. Потом.
— Я-а? Ха-ха-ха.
Скрипнула дверь, все обернулись и увидели в проходе человека с почерневшим лицом. Он стоял в дверном проеме, с него густо капало, и за его спиной шелестела, хлюпала и взрывалась ночь. Дневальный пихнул его в спину и затворил снаружи дверь. Стодоля молчал. Все смотрели на его сырой, обвисший бушлат, старую, давно отслужившую свой срок шапку с подпаленными ушами, на разбитые огромные грязные кирзовые сапоги, на его синие губы, мокрый острый нос и ямы глаз.
— Ты вон к печке иди, — сказал Удмурт.
Остапенков бросил взгляд на Удмурта и снова вперился в Стодолю.
— А-а, — хрипло сказал Остапенков, — явление...
Стодоля молчал.
— Где был? — спросил Остапенков.
Стодоля поднял на него глаза, пошевелил губами.
— Что-о? Не слышу!
— Я верую, — повторил Стодоля.
В комнате было светло, — ночью выпал снег. Первый снег всегда радовал и бодрил, но нынче старику было нехорошо. Он проснулся, увидел белую Москву и вдруг подумал, что этот первый снег — последний. Старик прогнал эту мысль, черную мысль о белом снеге, он заставил себя думать о других вещах, и он думал о других вещах, но что-то там внутри сохло от тоски, ныло и саднило. И ведь боли утихли в старом теле, и сердце стучало ровно, и голова ясна была, а муторно было на душе. Старик грустно зевнул и нахмурил густые черные брови.
После завтрака старик в синем спортивном шерстяном костюме сидел в кресле, сложив белые рыхлые руки на мягком большом животе, и глядел слезящимися глазами на белую Москву, на свою белую огромную Москву...
Читать дальше