И, видя меня печальным, протопопица моя приступила ко мне с осторожностью и сказала мне: что ты, господин мой, опечалился?
Я же ей подробно сообщил: жена, что делать? Зима еретическая на дворе; говорить ли мне или молчать? Связали вы меня!
Она же говорит: господи помилуй! Что ты, Петрович, говоришь? Слыхала я — ты же читал апостольскую речь: если ты связан с женою, не ищи разрешения; когда отрешишься, тогда не ищи жены! Я тебя вместе с детьми благословляю: дерзай..."
И только под конец школьной жизни он отыскал этот алтарь, читая о народниках, уходивших учительствовать в деревню.
Они еще готовились к экзаменам, но спорили так, будто завтра-послезавтра получают дипломы. Она предлагала компромисс: три года, как того требуют правила, отработать в деревенской школе и вернуться. Но несгибаемый Петрович нашептывал ему другое, и он доказывал, что ехать нужно навсегда, до гробовой доски, и жить в глуши, и просвещать все такой же темный, несмотря на электрификацию плюс телевизор, народ. И к тому же, думая о будущей жизни в деревне, он влюбился в белый сад и в деревянный дом с широкими окнами и большой, основательной, как средневековый замок, печью.
В окно, медленно переворачиваясь, вплывали белые комья, и впереди было пять лет учебы в институте и долгая жизнь в доме, вокруг которого белеет сад, а она закрывалась книгой и плакала.
В институт он не поступил.
Он вздрогнул, услышав резкий звук. Это Остапенков бросил карты на табуретку.
— Ты что, язык сожрал? — спросил он сквозь зубы.
— Да козе понятно, — сказал Санько, — ну. Чего он молчит? И чего баба в письме через слово божится, ну. Надо замполиту сказать и ротному.
— Нет, сами разберемся, — отрезал Остапенков. — Не отмолчится. Уж как-нибудь развяжем язык. Или я не я.
— Не, но козе ж понятно, — возразил Санько.
— Мы не козы, — ответил Остапенков и заиграл желваками.
— Ну вот что, — тихо и решительно проговорил татарин Иванов. Он поднял свои круглые ясные глаза и уставился на Дулю. — У нас в леспромхозе, — не торопясь, заговорил он, — был один баптист. Или там адвентист седьмого дня.
Удмурт засмеялся.
— Короче, святоша, — продолжал Иванов. — Я знаю эту породу. Изучил. Ты ему, например, по пьяни скажешь чего прямо в глаза, а он, как девочка перед первым абортом...
— Значит, уже не девочка, — заметил Удмурт.
— Как перед первым абортом: побледнеет и задрожит. Ответит: зачем вы это говорите, зачем вы так.
— А ты ему в рог, — сказал Удмурт.
— Да-а, мараться. — Иванов брезгливо повел плечами.
— Ты говорил — факты, какие? — нетерпеливо спросил Остапенков.
— Будут факты. Алеха! — крикнул Иванов. — Ко мне!
С табуретки сорвался один из тореодоров, круглый, низкорослый, смуглый парнишка. Он прибежал, остановился, шмыгнул вздернутым носом, оглядел текучими глазами лица «дедов» и бойко сказал: «Я!»
— Глядите на них, — предложил Иванов. Все поглядели на двух «сынов».
— Ну, Алеха, как оно? Как житуха? — спросил Иванов.
Алеха взглянул на него вопросительно и, что-то такое прочитав в его глазах, ответил довольно развязным тоном:
— Нас е..., а мы мужаем!
— Хах-ха-хах!
— Пфх-ха-ха-ха!
— Ну, Алеха, иди, — с доброй улыбкой сказал Иванов. — Видели? — спросил он у товарищей.
— Ну, видели, и что? — спросил Санько.
Иванов посмотрел на него с отеческой укоризной.
— Я давно замечал, я с первого дня это заметил, что этот Дуля, эта Дуля не такая, не такой, как все. Все сыны как сыны, а... Ну, вот вам первый факт, — веско сказал он. — Кто слышал, как Дуля матерится? Кто, — он повысил голос, — помнит, чтобы Дуля ругался?
В палатке все притихли. К месту судилища потянулись любопытные. «Деды» подходили и усаживались, ухмыляясь, на кровати и табуретки. Приближались и «черпаки»; «сыны» и «чижи» слушали издали, вытягивая шеи и пугливо косясь друг на друга.
— Вот так, — сказал Иванов. — Это первое. Второе. Когда кого-нибудь били, ну, уму учили, у него глаза были, как у девочки перед первым абортом...
Дверь в палатку приоткрылась, и показалась голова дневального.
— Ротный! — округляя глаза, крикнула сипло голова и исчезла.
Тореодоры подхватились с табуреток и заметались по палатке, разгоняя портянками табачный дым. «Черпаки» и «деды» — по законам общества им можно было сидеть и лежать в одежде на койках — вставали, оправляли постели и рассасывались по углам.
— Давай сюда портянки! — истошным шепотом крикнул Удмурт, и «сыны» побежали отдавать почти сухие, теплые портянки.
Читать дальше