— Если стыдишься своей матери, так и скажи.
— Мама, я тебя умоляю…
— Но потребуется много денег. Надо, чтобы отец Илоны дал за ней хорошее приданое… Ты не невесть кто. Я с ним повидаюсь. Поговорим. Я прекрасно знаю, что ты любишь Илону, но голову терять незачем. Я ему скажу: «Вот что у нас есть, вот что мы даем. А вы что даете?»
Я хватался за голову. Улыбался, но по моим щекам текли слезы.
— Ну да, мама, ну да. Так и будет. Так и будет. Я сделаю, что захочешь. Стану послом. Стану великим поэтом. Стану Гинемером. Но дай мне время. Лечись хорошенько. Регулярно бывай у врача.
— Я старая кляча. Вон докуда дотянула и дальше протяну.
— Я договорился, чтобы тебе доставляли инсулин, через Швейцарию. Самый лучший. Одна девушка тут на борту обещала этим заняться.
Мне обещала этим заняться Мэри Бойд, и, хотя с тех пор я больше не видел ее, из Швейцарии в отель-пансион «Мермон» несколько лет подряд, включая год после войны, исправно поступал инсулин. Я не смог отыскать Мэри Бойд, чтобы ее поблагодарить. Надеюсь, она все еще жива. Надеюсь, она прочтет эти строки.
Я вытер лицо и глубоко вздохнул. Не было большей пустоты, чем на палубе возле меня. Уже подступал рассвет со своими летающими рыбами. И вдруг я с невероятной ясностью и отчетливостью услышал, как тишина шепнула мне в ухо:
— Поторопись. Поторопись.
Какое-то время я стоял на палубе, пытаясь успокоиться или, быть может, ища противника. Но противник не показывался. Были только немцы. Я ощущал в своих кулаках пустоту, а над моей головой все, что есть бесконечного, вечного, недостижимого, окружало арену миллиардом улыбок, безразличных к нашей извечной схватке.
Ее первые письма я получил вскоре после своего прибытия в Англию. Их тайно переправляли в Швейцарию, откуда мне их регулярно пересылала одна подруга моей матери. Ни на одном не было даты. Вплоть до моего возвращения в Ниццу через три года и шесть месяцев, вплоть до самого моего возвращения домой эти письма без даты, без времени преданно следовали за мной повсюду. Три с половиной года меня поддерживали душевная сила и воля, превосходившие мои собственные; через эту пуповину в мою кровь поступало мужество гораздо более закаленного сердца. Было в этих записках своего рода лирическое крещендо, и моя мать, казалось, была уверена, что я совершаю чудеса ловкости, демонстрируя человеческую непобедимость, что я сильнее жонглера Растелли, великолепнее теннисиста Тилдена, доблестнее Гинемера. На самом деле мои подвиги еще не осуществились, но я старался как мог, чтобы поддерживать себя в форме. Я каждый день полчаса занимался физической культурой, полчаса бегом и четверть часа гирями и гантелями. Продолжал жонглировать шестью мячиками и не отчаивался поймать седьмой. Продолжал также работать над своим романом «Европейское воспитание», и четыре рассказа, которые предполагалось ввести в его состав, были уже закончены. Я твердо верил, что в литературе, как и в жизни, можно подчинить мир своему вдохновению и вернуть ему его истинное назначение, присущее хорошо сделанному и хорошо продуманному произведению искусства. Я верил в красоту, а стало быть, в справедливость. Талант моей матери побуждал меня к тому, чтобы преподнести ей шедевр искусства и жизни, о котором она так мечтала для меня, в который так страстно верила и ради которого трудилась. Что в справедливом исполнении этой мечты ей отказано, казалось мне невозможным, потому что не могла ведь жизнь быть до такой степени лишена искусства. Ее наивность, воображение и эта вера в чудо, заставлявшая ее видеть в ребенке, прозябающем где-то на восточной польской окраине, будущего великого французского писателя и посла Франции, продолжали жить во мне со всей силой прекрасных, хорошо рассказанных историй. Я еще принимал жизнь за некий литературный жанр.
В своих письмах мать расписывала мое геройство, что, признаюсь, доставляло мне некоторое удовольствие. «Мой доблестный и возлюбленный сын, — писала она. — Мы с восхищением и благодарностью читаем в газетах рассказы о твоих героических подвигах. В небе Кёльна, Бремена, Гамбурга твои распростертые крылья вселяют ужас в сердца врагов». Я хорошо ее знал и потому отлично понимал, что она хотела сказать. Для нее всякий раз, когда самолет королевских ВВС что-нибудь бомбил, на его борту был я. В каждой бомбе она узнавала мой голос. Я был на всех фронтах и повергал противника в трепет. Летал одновременно на истребителях и бомбардировщиках, и всякий раз, когда английская авиация сбивала немецкий самолет, она, разумеется, приписывала эту победу мне. Ряды рынка Буффа наверняка хранят отголоски моих героических деяний. Уж она-то знала, что это я выиграл чемпионат Ниццы по пинг-понгу в 1932 году.
Читать дальше