— Гребем ко мне.
Я просидел у него до вечера, слушая разнообразные флотские байки и унес презент — коробку с дюжиной английских тельняшек с белым альбатросом на левом плече. И еще трубочку, настоящую матросскую трубочку.
На следующий день я пошел к капитану. Начинать надо было с него. Он, выслушав меня, по своему обыкновению, проговорил:
— Ну, что ж… Хуже не будет, — и вызвал «Деда» и комиссара, и, ткнув в меня коротким пальцем, сказал: — Оперился мореман. В мореходку хочет.
Они написали мне направление-характеристику. По этой характеристике меня не то что в мореходное училище, но и в институт внешних отношений должны были взять без малейших сомнений. Только комиссар, грустно улыбнувшись чему-то, известному ему одному, добавил:
— Но в случае чего ты, парень, нос не вешай.
А почему, собственно, я должен был повесить нос? В чем дело? Я заполнил анкету, ничего не скрывая. Хвастаться нечем, но разве я не отсидел все до конца? Разве я изменник, предатель, немецкий сподвижник, дезертир или людоед?
Меня, конечно же, не пропустила мандатная комиссия.
Лощеный чиновник в морской форме, холодно осмотрев меня с ног до головы, как будто прицениваясь на рынке рабов, сквозь зубы изрек:
— Мы здесь не сумасшедшие, чтобы таких, как ты, принимать в училище. К нам идут чистые и ясноглазые, а ты…
Этого было для меня более чем достаточно. Значит, я второсортный, грязный и мутноглазый холоп, как в той лагерной песенке: «Так для чего ж я добывал себе свободу, когда по-прежнему, по-старому, я вор?» Громадным напряжением воли я пересилил себя, но это, вероятно, как-то отразилось в моем лице и глазах. Поведение чиновника разом изменилось, и он даже встал, разведя руками:
— Вы же понимаете, есть указание, людей с судимостями не принимать. Это не моя выдумка. Я могу показать вам циркуляр.
Ну, а дальше — девятый вал. Восемь волн в море — средние. Девятый — огромный, сметающий все на своем пути.
28
Шла картина о цыгане Будулае. И вдруг в момент, когда в кузню, где работает Будулай, приходит его сын, которого он еще не знает, в лице Будулая появилось какое-то знакомое мне выражение, и киноартист стал похож на человека, которого я знал лично, то же зловещее и таинственное выражение и высокомерие, застывшее в странном изломе нависших бровей, как будто цыган знал что-то такое, чего не мог знать никто, кроме него.
Да-да, я вспомнил, это был Адам Газ, сидящий в одной камере со своим сыном. Старик постоянно гадал, выбрасывая из кружки горсть пестрых бобов. Бобы раскатывались в разные стороны, собирались в отдельные кучки, а цыган водил толстым пальцем и что-то бормотал. Но самое главное заключалось в том, что цыган гадал только на себя и никогда никому другому. Я несколько раз пытался узнать, в чем же суть гадания, и как эти пестрые, похожие на узорные пуговички, бобы привязаны к человеческим судьбам. Но цыган только усмехался и переводил разговор на что-нибудь другое. Ну, конечно же, я очень далек от мистики или, вернее, от того, что, не знаю уж почему, зовется мистикой. А тюрьма — это все-таки своего рода этнос, у которого есть свой язык, свои внутренние отношения, лидеры, религия и свои легенды.
Вспоминая об Адаме Газе, который гадал на бобах, я вспомнил совершенно загадочное происшествие, ставшее впоследствии легендой. Но дело в том, что я лично знал одного из действующих лиц в этой легенде, и событие, можно сказать, происходило при мне.
В камере тогда сидело человек сто, не менее. Спали прямо на бетонном полу, не просыхающем от пота. А сидели здесь самые разнообразные люди: и обыкновенные карманники, и убийцы, и растратчики, и даже конокрады — профессия ныне устаревшая. Но среди всех выделялся Лева Терц, шулер самого наивысшего класса. Карты в его руках казались живыми существами, а пальцы — своеобразными магнитами, притягивающими эти карты или наоборот, выталкивающими их из колоды. За что сидел этот человек, я уже сейчас не помню. Впрочем, я не так уж и обращал внимание на него. Мало ли в тюрьме шулеров, и, кроме того, я не любил карты и с удивлением наблюдал за игроками, просиживающими за картами дни и ночи. Но дело не в этом…
Однажды утром, еще до проверки, в камеру ворвался целый отряд надзирателей и начал активно осматривать и простукивать стены и решетки. А решетки вообще осматривались под огромной лупой. Прутья пытались вертеть, дергать вверх-вниз, но решетка оставалась незыблемой. И только на проверке мы узнали, что у нас из камеры пропал человек. Его нашли лежащим на плитах тротуара за стеной. Конечно, это еще не побег. Вырвавшись из камеры, он остался на тюремном дворе. Но он разбился, у него был поврежден позвоночник, голова, ноги и руки, как будто он действительно спрыгнул с третьего этажа. Всю камеру таскали на допросы и спрашивали, что и кого видели в камере в эту ночь. Но, конечно, никто ничего не знал, и не потому, что действовала круговая порука, а потому, что действительно никто ничего не знал. Если бы кто-то что-то знал, я бы знал тоже. Но как все это произошло? Дело в том, что если бы он как-то договорился с ключником, и тот бы выпустил его из камеры, то ему еще бы надо было выйти из коридора и из корпуса. Но даже это не дало бы ему свободу. Он остался бы в тюремном дворе. А стены в камере были трехметровой толщины. Если отбросить некую информацию о людях, проходящих сквозь стены, то через окно, затянутое двойной решеткой, пройти было и вовсе невозможно. Но вместе с тем факт оставался фактом. Человек бежал. Он прошел сквозь стену или сквозь решетку и прыгнул вниз. Его нашли на тротуаре под камерой. Этот человек и был Лева Терц.
Читать дальше