… Шофер с места погнал машину по колдобинам, отчего отец застонал и схватился за голову. Из уха снова пошла кровь. Березиха, она ехала в кузове, застучала по кабине:
— Да тише ты, тише! У него ж, поди, сотрясение мозгов!
Шофер сбавил скорость, однако скоро снова разогнался, и снова Березиха стучала по кабине — так продолжалось всю дорогу.
Всю дорогу отец бредил, пел навязчивую бесконечную песенку: «Я сидел на окошке, ел нечищену картошку…» И только изредка, словно проснувшись, он водил тяжелым, но осмысленным взглядом по сторонам и просил, чтобы его не возили резать в больницу. Меня он не узнавал. Я держал голову, старался заткнуть ему ухо, сочащееся кровью, обнимал его и никогда в жизни не жалел и не любил его так.
Помню моменты, когда ненавидел его, а это было! Как свежа была обида, когда он указал мне порог из дома и путь на все четыре стороны. Живи как знаешь! Все вмиг было прощено, все забыто, да что там! Я, как молитву, как отец свою навязчивую песенку, шептал про себя: прости, батя, прости… А он принимался смеяться:
— Я этих-то, архангелов, обдурю! Я в рай хочу лопасть! — Он подмигивал блестящим глазом, хитренько щурился. — Как подведут меня к воротам, а я немтырем прикинуся! Немтыри-то, говорят, все святые! А пока они тары-бары, я шмыг в ворота — и в раю! Я хитрый! Назад меня попробуй достань!
Он всегда верил и до сих пор верит, что он — хитрый, дошлый, как он любит про себя говорить; ему всегда кажется, что живет он умом, хитростью — там кого-то обдурил, там кого-то надул, объегорил, выспорил, провел на мякине, а дурят-то его самого, везде и всю жизнь. И жизнь его провела, и судьба объегорила, и ни черта-то у него ни в кармане, ни в избе, ни на дворе. А что и было — все прокутил или так утекло, в землю, будто песок сквозь пальцы. Пожалуй, отцу моему, этому бесшабашному, непутевому и горькому мужику, как придет срок, архангелов и дурить не надо — сами распахнут перед ним райские врата…
Сколько перебираю в памяти людей и не могу вспомнить человека — лихого и беззащитного одновременно, как мой отец. Всю жизнь над ним висели и висят эти отломленные сучья и бьют его, не по голове, так по душе, а он, битый, тертый, все равно лезет под них с бычьим упрямством и каждый раз уверяет, что он схитрил, выгадал, словчил и теперь жить будет как сыр в масле.
Во время войны в Митюшкино приехал уполномоченный набирать парнишек в ФЗО. Мужики на фронте, а что есть в деревне — все либо калеченые, либо старики никудышные, так что у баб вся надежда на сыновей-подлетышей. А ну как заберут в ФЗО да увезут в город? В Митюшкине шум поднялся, бабы в голос ревут, и бабка моя, Ольга Федоровна, подхватилась: надо выручать единственного сына! Сели они с моим будущем батей, поговорили и решили откупиться. Взяла бабка полмешка махорки-самосаду, для деда приготовленной (он тогда в госпитале валялся, обещал к весне прийти), туесок голубики с медом и пошла к уполномоченному. Ночью пошла, чтоб люди не видели. Уполномоченный поморщился на махорку, однако принял и туманно пообещал, если удастся, не брать отца в ФЗО. Вернулась бабка, рассказала отцу — у обоих душа не на месте: возьмут! Ой, возьмут! Взвалил отец на спину два пуда ржаной муки, и снова пошли, теперь вдвоем. Отдали. На обратной дороге решили, если что, дедов полушубок еще снести. Дед-то из госпиталя в казенной шинели придет, а казенная одежа крепкая, ноская…
Наутро медкомиссия парнишкам была, и оказалось-то, что отбирает в ФЗО не уполномоченный, а доктор. Глянул доктор на отцовы руки и говорит бабке: дескать, ты чего же привела его сюда? Негодный он для заводской работы…
Года в четыре от роду мой отец обжег себе руки: прибежал с улицы, поскользнулся на обледеневших пимах и упал на красную, раскаленную железную печь. Пальцы левой руки притянуло к ладони, свело так, что работал только большой и немного указательный, а правую ладонь покоробило, и поднявшееся сухожилие выпирало тугим желваком. Из-за этого увечья отца потом не взяли в армию, куда он очень хотел попасть. Позже он много раз жалел, что и в ФЗО не угодил: глядишь, и иначе бы сложилась жизнь…
Тогда же моя бабка про себя благодарила судьбу за искалеченные отцовы руки и не жалела отданную зазря махорку, голубику и последнюю муку… И отец мой радовался увечью, но только когда играл на гармошке: он прибил к ней лямочку под большой палец и уверял всех, что сомкнутыми, сведенными и сросшимися пальцами очень удобно давить на кнопки басов — и выпивши не промахнешься.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу