Я послушно встал на ноги и с трудом отодрал руки от ружья. По три пальца на каждой руке закостенели и не чувствовались.
— Мать, а ты разве не умерла? — спросил я.
— Я живая! — как-то радостно произнесла она, хотя и глядела грустно. — Ты, Серенька, рукавички сними, а пальцы во рту погрей. Они отойдут.
Я сдернул рукавицы и запихал негнущиеся пальцы в рот. Они были твердые и холодные, как сосульки.
— Ничего, потерпи, сынок, — подбодрила мать. — Я бы тебе шаль дала, но она больно уж холодная. На ветру-то ровно ситечко…
Пальцы во рту оттаяли, но все равно не слушались.
— А теперь иди за мной, — сказала мать. — Бери велик и иди. Да только не отставай. Я быстро пойду.
Она повернулась и пошла, не касаясь дороги. Поземка улеглась, и ветер лишь чуть шевелил концы шали, завязанной на спине матери. Я схватил велосипед и побежал следом. Дорожная выемка напрочь была забита снегом, я тонул, вяз, падал и никак не поспевал. Иногда мать останавливалась, махала мне рукой и шагала дальше. Я боялся отстать и потерять ее из виду. Я еще елозил в сугробах внизу, а она уже поднималась в гору. Мне стало жарко, заломило обмороженные пальцы, но высокий материковый берег, на котором стояла Иловка, приближался медленно и зыбился перед глазами как во сне.
— Мать!! — крикнул я. — Погоди меня! Я не могу!
Она остановилась на гребне горы и позвала меня рукой.
Я еще видел ее, когда бежал в гору, видел, когда выбрался на голый, продутый ветрами берег. Она стояла ко мне лицом, но лица уже было не разглядеть…
Потом она исчезла, и передо мной возникла изба с огнем в окошке. Я бросил велосипед и взбежал на крыльцо.
В избе топилась железная печка и лохматый мужик в майке чистил картошку…
Алейка — место таежное. С реки заметен лишь высокий яр среди низких пойменных берегов да небольшая горбатая поляна с избушкой. А кругом — сосняки, чернолесье, глубокие лога и болота. Через Алейку нет ни трасс, ни хороших, наезженных проселков и зимников. До ближайшего села чуть ли не тридцать верст. Однако народу здесь всегда полно. Проехать по Чети трудно: на устье с ранней весны и до глубокой осени стоит запань с молевым лесом, по разбитому и заброшенному проселку еще трудней. Если только на лошади или на мощном вездеходе.
Но валит и валит сюда народ, словно медом намазана крохотная поляна. Едут и идут охотники, рыбаки, туристы. Кострищами, таганками и палаточными кольями земля усеяна. Пробираются люди из Томска, Красноярского края и Кемеровской области. Раньше за год столько народу было не увидеть, как сейчас на день. Хорошо бы, от дичи тайга трещала, но нет же, пусто кругом! Порхают лесные голуби, редко-редко свистнет рябок, пролезет болотом выживающий из ума сохатый. Медвежьего следа днем с огнем не увидишь, глухарь — такая же диковина здесь, как и в городе. Рыба в Чети так себе, иногда клюет дурная, молевым сплавом недогубленная. А карась в озерах, пожалуй, все лето в иле лежит, мохом оброс: подняться невозможно. Один сети вытащил — другой воткнул. Частенько налетает сюда рыбнадзор или охотинспектор. Браконьерских сетей увозят десятками, ружей — от бердан до вертикалок — охапками.
А нет же! Едут, идут, пробираются — и все тут. Кругом брошенных сел и поселков — пруд пруди. Некогда оживленный уголок заглох в одночасье, и везде одинаково стало пусто, брошено, разорено. Однако нигде нет столько стоянок, как на алейском бугре.
Первая стоянка была еще в каменном веке. Когда отец с дедом срубили новую избу и начали копать подпол, вырыли два каменных топора: один с отверстием, большой, из серого кварцита, другой — поменьше — из красного сливного песчаника. А углей и черепков — не меньше, чем сейчас кострищ и бутылок. Говоря археологическим языком, под домом оказался один культурный слой на другом, все эпохи как на ладони. Еще в детстве я слышал легенду, что на этом месте в глубокую старину жили какие-то племена с темным цветом кожи и, когда пришли белые люди, народу этих племен показалось, что наступил конец света, и они убили сами себя, подрубив стойки в землянках. Тут же, на материковом берегу, и сейчас еще видна крупная стоянка эвенкийского племени, по преданию вымершего от сибирской язвы. В гражданскую войну на Алейке был партизанский лагерь: кое-где еще заметны ямы от землянок и окопов. Говорят, тех партизан застали врасплох, выгнали в бор и порубили шашками.
Сегодняшнее время оставляет свой культурный слой…
Вот так и оказался узкий материковый мыс, с виду глухой угол, перекрестком для всех времен и многих народов. А мне всегда чудилось, что жизнь на Алейке была медленная, негромкая, совершенно безлюдная, чудилось, что родился и жил здесь только я один. И только этим — тоской по малой родине — я объяснял свою вечную тягу к пустынному, глухому местечку. (Здесь даже нет святых для меня могил: мать и деда похоронили на торбинском кладбище) Каждый раз, приходя сюда, я не узнаю своей Алейки. Все гуще дурнотравье на огородах, все толще дерн, выше и мощнее сосны и ниже избушка, врастающая в землю. Река подмывает материковый берег, суша уходит в воду. Давно свалился огромный куст черемухи, под которым так любила сидеть моя мать и который во время цветения пах на всю Алейку. Ушла в небытие тропинка вдоль берега, ушло заветное место под тополем, где всегда клевали окуни. Это правда: ничто не исчезает бесследно. На той стороне Чети намыло большущий белый песок, с тыла уже зарастающий тальниками. Но это теперь «чужой» песок, и нет на нем стремительного росчерка материных следов. А потом, просто обидно, когда вода и время разрушают материк, превращают в прах, чтобы затем отложить его плоской, заиленной косой. Попробуй отыщи в ней хоть один культурный слой!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу