Он произнес эти последние слова с меньшей уверенностью: казалось, он вдруг вспомнил о чем-то малоприятном или, может быть, пожалел, что какая-то беспричинная скука заставила его страстно пожелать, чтобы я не приходил, и не придавал большого значения его приглашению.
Я поблагодарил, не пообещав ничего определенного.
— Почему он позвонил? — спрашивал я себя снова и снова.
Ведь с тех пор как родители отправили его и Миколь учиться в другие города (Альберто в 1933, а Миколь в 1934; примерно в это же время профессор Эрманно получил от Общины разрешение восстановить для семейного пользования бывшую испанскую синагогу, размещавшуюся в храме на улице Мадзини, и с тех пор их скамья в итальянской синагоге оставалась пустой), мы виделись очень редко, всегда мельком и издалека. Мы стали такими чужими друг другу, что, когда однажды утром в тридцать пятом году на вокзале в Болонье (я учился уже на втором курсе филологического факультета и каждое утро ездил в университет на поезде) на первой платформе меня вдруг резко оттолкнул высокий темноволосый, бледный молодой человек с пледом под мышкой, следом за которым шел носильщик с горой чемоданов, торопливо направлявшийся к скорому поезду на Милан, который вот-вот должен был отправиться, я не сразу узнал в нем Альберто Финци-Контини. Дойдя до конца поезда, он резко повернулся, чтобы позвать носильщика, задел меня, а когда я попытался возмутиться, скользнул по мне рассеянным взглядом и исчез в вагоне. «В тот раз, — продолжал я думать, — он не счел даже нужным со мной поздороваться. А теперь с чего бы такая любезность?»
— Кто это был? — спросил отец, как только я вернулся в столовую.
В комнате никого больше не было. Он сидел в кресле возле тумбочки с радиоприемником, как всегда, с нетерпением ожидая выпуска новостей.
— Альберто Финци-Контини.
— Кто? Мальчик? Какая честь! А что ему нужно?
Он пристально смотрел на меня голубыми, немного растерянными глазами, уже давно потеряв всякую надежду подчинить меня себе, узнать, что творится у меня в голове. Он прекрасно знал, это говорил его взгляд, что его вопросы меня раздражают, что его постоянное стремление вмешаться в мою жизнь я нахожу бестактным, неоправданным. Но, Боже мой, разве он не мой отец? Разве я не вижу, как он постарел за этот последний год? С мамой и с Фанни он не может говорить откровенно: они женщины. С Эрнесто тоже: он слишком маленький. А с кем же ему тогда разговаривать? Я ведь не могу не понимать, что ему нужен именно я.
И, набравшись терпения, я объяснил ему, о чем идет речь.
— Ну а ты? Пойдешь?
Он не дал мне времени ответить. Сразу же с пылом, который охватывал его всякий раз, когда ему удавалось втянуть меня в какой-нибудь спор, особенно о политике, он с головой ушел в «разъяснение ситуации».
— К сожалению, это правда, — начал он свои вечные подробные объяснения, — 22 сентября, после первого официального заявления от 9 сентября, все газеты опубликовали циркуляр Секретариата партии о «некоторых практических мерах», которые местные организации должны были принять по отношению к нам. В дальнейшем сохранялся запрет на смешанные браки, на обучение молодых людей, признанных принадлежащими к еврейской нации, во всех государственных учебных заведениях, на прохождение ими военной службы — почетного долга граждан. Мы, иудеи, не сможем публиковать некрологи в газетах, наши имена не могут фигурировать в телефонных книгах, мы не имеем права нанимать прислугу арийской расы, посещать какие бы то ни было клубы. И все же несмотря на все это…
— Я надеюсь, ты не станешь снова излагать мне эту свою идею, — прервал я его в этот момент, покачав головой.
— Какую идею?
— Что Муссолини лучше Гитлера.
— Нет, нет, — заторопился он. — Однако ты должен с этим согласиться. Гитлер — это сумасшедший, жаждущий крови, а Муссолини — это Муссолини, может быть, макиавеллист и приспособленец, если хочешь, но…
Я снова перебил его, не сдержав жеста нетерпения. Согласен он или не согласен, с просил я его довольно резко, с тезисом статьи Льва Троцкого, которую я дал ему почитать несколько дней назад?
Я имел в виду статью, опубликованную в старом номере «Nouvelle Revue Franciase», журнале, подшивку которого за несколько лет я бережно хранил в своей комнате. Случилось это так: не помню, почему, но я был очень невежлив с отцом. Он обиделся, стал ворчать, а я, чтобы как можно быстрее восстановить с ним нормальные отношения, не нашел ничего лучше, как познакомить его с моими новыми увлечениями. Польщенный этим проявлением уважения, отец не заставил себя долго просить. Он сразу прочитал, скорее проглотил статью, подчеркнув карандашом множество строк и усеяв поля многочисленными замечаниями.
Читать дальше