И по привычке, по устоявшейся многолетней привычке своей еще прокурорской обличительной практики он расстегнул манжет на рукаве сорочки, и из-под него – толчками, толчками, медленно, но неуклонно прямо в физиономию похолодевшей от страха старухи…
Внезапно он ойкнул и схватился за сердце. – «Мне. кажется, немножко нехорошо…». – Но даже не это. не напоминание о тяжелом сердечном недуге, не так давно им перенесенном, а то, что завтра – субботник, Всесоюзный ленинский коммунистический субботник, на котором ему предстоит изрядно потрудиться, а, стало быть перед тем нужно и отдохнуть как следует, привело его в чувство. Потому, что для него субботник, объяснил он, это – не хихань-ки-хаханьки, как для некоторых теперь молодых, которые только для того и приходят, чтобы полчаса повалять дурака, а потом выпить пару хороших рюмок водки и гупать под радиолу… И – тьфу! – обжимать баб…
Словом, конфликты в семье случались самые разнообразные. И чем сложнее становились отношения трех этих людей, тем все больше и больше отдавал себя Дайлис общественной деятельности, прямо-таки погружался в нее с головой, но в то же время и хирел, и чах.
И умер на субботнике.
Похоронили Дайлиса в том самом выгоревшем рыжеватом пиджачке (другого у него не было), в котором последние годы жизни он ходил в консультацию, а до этого с серебрянными погонами и зеленым кантом, с впечатляющими золотыми пуговицами много лет носил его, будучи работником прокуратуры. И на кладбище его проводили всего пять или шесть человек: жена с тещей, да кто-то из соседей, да пожилая секретарша юридической консультации с огромными слоновьими ногами и отечным лицом. Она же возложила на его могилу венок от коллектива консультации, приобретенный этим коллективом вскладчину – по рублю с человека.
Проводил его на кладбище и еще некто, тихий незаметный старичок, истопник котельной в их доме, именуемый Парфентьичем. Когда-то во время войны, рассказывали, в бытность свою прокурором дивизии Дайлис против этого человека поддерживал обвинение в трибунале, тот попал в плен, и требовал для него высшей меры, но с заменой и штрафбат, а уже после войны они снова встретились.
Сидя в своей котельной, куда Дайлис же помог ему одинокому и бездомному устроиться на работу и здесь же обрести жилье, старик целыми днями что-нибудь чинил-починял, да еще потихоньку потягивал рюмочку, а Дайлис время от времени заходил к нему поговорить о жизни («Пошел вже до своего хулигана лясы точить», ревниво замечала по этому поводу теща), а за рюмочку его и поругать:
– Парфентьевич, – говорил Дайлис, – как вам не стыдно, Парфентьевич, вы – фронтовик, за родину, можно сказать, жизнь отдавали, свое здоровье. А теперь за что его отдаете?
А Парфентьич не возражал, согласно кивал головой и заключал мудро:
– Ну, и хрен с ним!…
Вот этот Парфентьич был в сущности и единственным его приятелем.
Секретарша молча положила на свежую могилу венок, а истопник перекрестился и, помедлив секунду – другую, перекрестил могилу.
На могиле Дайлиса – маленькая мраморная табличка со словами надписи «Михаил Рафаилович Дайлис» и датами рождения и смерти, но какие-то хулиганы разбили табличку.
Что касается жены и тещи Дайлиса, то обе они живы до, сих пор, даже старуха, которой уже, наверное, лет за девяносто. Несмотря на такой свой преклонный возраст, она сохранила здравый ум и память, всех узнает, а, встречаясь с бывшими коллегами своего покойного зятя, с удовольствием принимается о нем беседовать. Рассказывает, какой это был замечательный человек – «теперь таких нет» – и как он любил и уважал свою тещу, даже якобы называл ее «мамочкой»: Дайлис превратился для нее в легенду.
– Нет, нет больше таких людей, – говорит она убежденно, – раньше были, а теперь нема…
И, наверное, так отчасти оно и есть в действительности, в том смысле, что со временем подобных людей становится все меньше и меньше, а вместе с ними уходит из нашей жизни что-то всем нам знакомое с самых юных лет и даже близкое. Уходит, чтобы уже никогда не вернуться. Но, может быть, и хорошо, что уходит?