Так происходило не единожды, а несчетное число раз: моя неизбывная вера в свое предназначение возвращалась и сметала любые тревоги и сомнения. Шли годы и, несмотря на неудачи с книгами — а их вышло несколько, и каждая была провальной, менялся только род провала, — я все не расторгала эту вечную помолвку, все пребывала в уверенности, что в один прекрасный день состоюсь как писатель. Это длилось и длилось, но вдруг в голове у меня перещелкнуло, точно с одного удара вправились мозги, и я ужаснулась от простоты и абсолютной ясности вопроса: что, если я заблуждалась? Все эти годы, ваша честь, с самого начала. Неужели я заблуждалась на свой счет?! Внезапно это стало так очевидно. И так невыносимо. Вопрос разрывал меня в клочья, снова и снова. Я лежала, вцепившись в матрас, как в плот, брошенный в водоворот ночи, ворочалась, охваченная паникой, и ждала, отчаянно ждала первого признака рассвета в небе над Иерусалимом.
Настало утро. Измученная, опустошенная, блуждая в полусне по улицам Старого города, я на миг почувствовала, что озарение близко, что вот сейчас я поверну за угол и, наконец, обнаружу там то главное, что тщилась высказать на протяжении всей жизни, и больше не нужно будет книг, не нужно будет ни писать, ни даже говорить, и я проживу остаток дней в совершенстве тишины, как монахиня, что идет передо мной и исчезает за дверцей в стене, монахиня, облаченная в рясу Божьей тайны. Но спустя мгновение иллюзия развеялась, истина снова оказалась за неодолимой пропастью, и дыхание мое почти остановилось — так велик, так необъятен оказался мой жизненный крах. Я всегда выделяла себя из толпы, полагая, что имею доступ к самой сути… не к Божьей тайне, которая — вещь в себе и предрешена изначально, — а к тайне существования, что ли… не могу подобрать другого слова, ваша честь… И вот теперь, под нещадно палящим солнцем я брела по очередному узкому переулку, спотыкаясь о неровно торчащие булыжники, и ужас нарастал, накрывая меня с головой… Я поняла, что вся жизнь — заблуждение, ошибка. А если так, последствия этой ошибки настолько обширны, они ничего не оставят нетронутым, сметут все столпы, все опоры, и рухнет свод, откроется черная бездонная пустота и — поглотит все. Понимаете, ваша честь? Я посвятила этой вере всю жизнь, поступилась всем и всеми… У меня, кроме нее, ничего не осталось.
Так было не всегда. Когда-то я представляла собственную жизнь совсем иначе. Впрочем, я достаточно рано привыкла быть одна. Я проводила за столом долгие часы и обнаружила, что, в отличие от многих, не нуждаюсь в людях. Если весь день писать, беседу потом поддерживать нелегко, в ней вязнешь, словно бредешь по колено в густой цементной жиже, мне попросту не хотелось тратить на это силы, и в ресторан я ходила с книгой, а любому общению предпочитала длительную прогулку, любила мерить шагами город, общаться с ним без свидетелей. Но одно дело — быть одной, а одинокой — совсем другое. К настоящему одиночеству невозможно привыкнуть, и в молодости я считала свое одинокое положение так или иначе временным и не переставала надеяться, что встречу кого-то, влюблюсь, что у нас будет общая жизнь, мы будем связаны любовью, но останемся при этом свободными и независимыми. Поверьте, я не сразу отгородилась от людей. Тогда, давным-давно, когда меня бросил Р., я ничего не понимала про одиночество. Да и что я могла о нем знать? Я была молода, меня переполняли чувства, я жила ближе к поверхности, а не в глубинах самой себя.
Однажды вечером я пришла домой, а Р. лежал, свернувшись калачиком. От моего прикосновения он вздрогнул, сжался и прошептал или прохрипел: оставь меня в покое — точно со дна колодца. Я тебя люблю, сказала я и провела ладонью по его волосам, но он съежился еще сильнее, этакий закрутившийся в шар напуганный или больной дикобраз. Как же плохо я тогда понимала, что с ним происходит! Я не знала, что чем больше прячешься от мира, тем глубже уходишь в себя, и в конце концов жить среди людей становится совершенно невыносимо. Я пыталась с ним спорить, высокомерно считая, что моя любовь его спасет, заставит поверить в собственную ценность, красоту и совершенство. Выйди, вылези из своей раковины, пела я ему в ухо, пела и пела, пока однажды он не встал и не уехал, забрав с собой всю мебель. Может, тогда мое одиночество и зародилось? Истинное одиночество? Может, тогда я и стала — нет, еще не прятаться, а постепенно отъединяться, настолько постепенно, что и сама поначалу не заметила, потому что бушевали грозы, и я бегала по квартире с ключиком, затягивая на окнах болты, запечатывая себя, закрываясь от воющего ветра? Да, возможно, тогда все и началось, тогда или почти тогда, не берусь сказать достоверно, но прошли годы, прежде чем эти изменения стали необратимы и я запечатала себя наглухо, отрезав любые пути наружу. Я прошла через другие любови и разрывы, а потом через десять лет моего брака с С. Когда мы познакомились, я уже издала две книги, мой образ жизни установился, договор с писательским творчеством был подписан. Когда я впервые привела С. в свой дом, мы любили друг друга на мохнатом ковре, а стол горбато нависал над нами в темноте, совсем рядом. Это — ревнивый зверь, пошутила я и в тот же миг услышала стон. Неужели стол? Нет, это простонал С., наверно, что-то предвидел или почуял в шутке толику правды: ведь моя работа всегда будет брать над ним верх, соблазнять меня, открывая черную пасть, чтобы я скользнула внутрь и скатилась вниз, по глотке, глубже и глубже, в самое нутро зверя, где всегда так тихо, так покойно… И все же я довольно долго верила, что можно посвящать себя работе и одновременно жить с близким человеком, я не думала, что одна потребность отменяет другую, хотя, возможно, в глубине души уже понимала, что, если придется выбирать, я встану на сторону творчества, ведь сделать иначе — значит предать себя. Да, точно: если бы меня поставили к стенке и заставили выбирать под дулом пистолета, я бы не выбрала жизнь с С., не выбрала нас. Полагаю, С. ощущал это с самого начала и достаточно скоро получил подтверждения. Что хуже всего, я не стояла при этом у стенки под дулом пистолета. Все было не так драматично и оттого более жестоко, ваша честь, просто постепенно я все больше ленилась хранить очаг, ленилась тратить усилия на общение, на то, что составляет «мы». Влюбиться-то дело нехитрое, а вот потом… «Потом» требует больших усилий. Ваша честь, я чувствую, что многие вещи вам можно не объяснять так подробно, вы и сами понимаете, что такое истинное одиночество. Вот влюбляешься, а потом начинается труд — упорный, неустанный, день за днем, год за годом. Ты принуждена себя вскапывать, делать ежедневную выжимку из продуктов своего ума и души, чтобы партнер мог пропустить их через себя, чтобы знал, что происходит у тебя внутри, и точно так же ты обязана потратить дни и годы, пробираясь через карьерные отвалы его ума и души, потому что он вскапывает все это только для тебя, для тебя одной, являет тебе археологию своего существа, меня же все это изнуряло, истощало, а моя собственная, моя истинная работа откладывалась на неопределенный срок. Да, мне всегда казалось, что времени хватит — и на меня, и на нас, и на ребенка, которого мы когда-нибудь родим, но я не допускала мысли, что работа может подождать — в отличие от мужа и от мыслей о ребенке, маленьком мальчике или девочке. Я иногда даже пыталась этого ребенка представить, но как-то неопределенно, он или она оставались лишь призрачным посланцем из нашего будущего, я видела спинку девочки, игравшей на полу в кубики, или торчащую из-под нашего одеяла ножку мальчика, иногда две ножки, совсем крошечные. Что ж, придет время и для них, для жизни с ними, той жизни, к которой я не была готова, потому что еще не осуществила все задуманное, не состоялась в собственной, единственно реальной для меня жизни.
Читать дальше