В какой-то момент этого действа ты и приехал. Не знаю когда. Я обернулся, а ты стоишь там, в темном плаще. Ты постарел. Но вполне стройный, в тебе всегда пересиливали материнские гены. Ты стоял на кладбище, единственный оставшийся в живых хранитель этих генов, потому что Ури, сам знаешь, по всем статьям пошел в меня. Ты приехал, судья из Лондона, важная шишка, и протянул руку за лопатой: ждал своей очереди, чтобы кинуть ком земли. И знаешь, что в эту минуту мне захотелось сделать, сынок? Мне захотелось тебя ударить. Да-да, прямо там, дать тебе пощечину и послать подальше, искать другую лопату. И только ради твоей матери, которая терпеть не могла скандалов, я сдержался. Просто отдал тебе лопату. Один Бог знает, чего мне стоило сдержаться, но я стоял и смотрел, как ты наклонился, всадил лопату в кучу рыхлой земли и понес к могиле. Руки у тебя немного дрожали.
Потом все собрались в доме Ури. Детей отправили в подвал, к телевизору. Я сидел, смотрел вокруг, на сидящих за столом гостей, и вдруг понял: не могу больше тут находиться, ни минуты. Не знаю, от чего меня так воротило, может, достала их мутная скорбь, то ли напускная-притворная, то ли, наоборот, бездонная? Да кому из них дано понять мою потерю? Меня трясло от напыщенных соболезнований, от идиотизма правоверных, у которых на все божий промысел, от сочувствия старых подруг Евы и дочерей этих подруг — то по плечу погладят, то губки печально подожмут, — да сами эти лица чего стоят, как одинаково хмурятся, как неуклонно стареют, когда все дети выращены, когда пережита их служба в армии, когда осталось только пасти дряхлеющих мужей на сумеречном склоне жизни. Я молча отставил тарелку, которую кто-то наполнил для меня до самых краев, так что там ни кусочка больше бы не поместилось, но я до этой еды даже не дотронулся, я ужаснулся несоразмерности холмика с едой огромной горе моего горя и пошел в ванную. Запер дверь и уселся на толчок.
Вскоре я услышал свое имя. Все больше и больше голосов окликали меня наперебой. Сквозь неровное стекло я увидел, как ты идешь по саду и зовешь меня. Ты! Ищешь меня! Я чуть не расхохотался. И внезапно вспомнил тебя, десятилетнего, на спуске в кратер Рамон, вспомнил, как ты метался туда-сюда, приоткрыв ротик, в этой нелепой панамке, которая свисала по краям, как пожухлый цветок. Ты звал меня, звал не переставая, потому что решил, что потерялся. А знаешь, сынок, как было на самом деле? Я все время был рядом! Прятался за камнем, чуть выше по тропе. Да-да, пока ты вопил истошным голосом, считая, что тебя бросили одного посреди пустыни, я прятался за скалой и терпеливо ждал, как тот агнец, что спас Исаака. Я был одновременно и Авраам, и агнец. Сколько минут длился этот урок, сколько времени я отвел тебе, чтобы ты наложил в штаны, чтобы понял, как ты мал и беспомощен, чтобы раз и навсегда усвоил, что без меня никак, что я тебе нужен, точно не скажу. А потом я вышел из укрытия и прервал твой кошмар, твое безмерное одиночество. Я медленно, прогулочным шагом спустился по тропе и сказал: эй, сын, не дрейфь! Чего орешь? Я просто отошел пописать.
Вот этот эпизод я и припомнил спустя тридцать семь лет, глядя на тебя из окна туалета. Многие думают, что в юности эмоции сильные, а с годами они стираются. Неверно. С годами человек учится управлять своими чувствами, подавлять их. Но сами чувства слабее не становятся. Просто они прячутся и концентрируются в укромных местах. И если вдруг случайно наткнешься на такой тайничок, полетишь в пропасть. Боль будет нешуточная. Знаешь, я теперь то и дело на них натыкаюсь, то и дело…
Ты ходил по саду и звал меня минут двадцать. Дети тоже активно взялись за поиски — шутка ли, дед пропал! Это тебе не кино по телевизору, а настоящий ужастик из реальной жизни: если повезет, даже полицию вызывать придется. Я увидел в окно, как самая младшая волочет за собой по земле мой свитер. Наверно, готовит запах для собаки-ищейки. Какие же они образованные, все эти внуки и внучатые племянники. Сообща могли бы, пожалуй, и целой страной управлять. Небольшой и страшноватой. А что? Говорят обо всем с полным знанием дела и, по всей видимости, владеют ключом от городских ворот или, по-нынешнему, контрольным пакетом акций. Ну а я был для них этакий афикомен, последний кусочек мацы, который дети по традиции ищут в конце пасхального седера. Не прошло и пяти минут, как они уже скреблись под дверью сортира и кричали: мы знаем, что ты здесь! Один нарочито низким, хриплым голосом сказал: открывай! Остальные подхватили: открывай! — и заколотили кулачками в дверь. Я сидел, похлопывая себя по коленке, на которой расплылся невесть откуда взявшийся синяк. Что ж, я достиг возраста, когда синяки появляются не от драк и падений, а проступают сами по себе, от нутряных сбоев. Тут подоспел Ури, отогнал свору. Пап, ты тут? Чего так долго? С тобой все в порядке? Ответить на такой вопрос можно по-всякому, но проще промолчать. Может, у тебя туалетная бумага кончилась? — пропищал кто-то из детей. Пауза. Шаги удаляются, потом приближаются снова. Кто-то дергает ручку и, прежде чем я успеваю подготовиться, дверь распахивается. В коридоре толпа, все смотрят на меня, детвора хихикает, кто-то пытается аплодировать. Моя малышка Корделия подходит и гладит синяк у меня на коленке. Остальные потихоньку ретируются. На лице Ури я замечаю что-то новое. Страх. Не дрейфь, сынок! Я тут по малой нужде.
Читать дальше