— Ты далеко ли это на ночь-то глядя? — окликнула бабушка.
Я не отозвался, ушел на берег Енисея, сел на яру и, уткнувшись лицом в колени, плакал до тех пор, пока не иссякли слезы.
Тем временем вечер прошел, в деревне все смолкло, с задов и от моста послышалась гармошка, гуще и чадней сделался запах горящего под ярами навоза, огни бакенов, засвеченные братаном Мишей, пустили тени бегучего света на воду, где-то, еще далеко-далеко, шлепал плицами пароход, правясь на их призывный свет; тупо стукались бревна, обреченно плывущие вдоль боны, спускаемые с Манской запани, сами боны поскрипывали и крякали в ночи дергачами, уже начавшими летовать в лугах, но отсюда, с реки, из-за огорода и домов, неслышимыми…
В переулке послышались шаги. Я узнал, чьи это шаги, но не повернулся. Сзади меня протяжно вздохнула бабушка.
— И долго тут сидеть будешь?
— Захочу, дак до утра.
— А простудишься? А рематизня опять загибать начнет?
— Пущай загибат.
— Эко он. эко с бабушкой-то? Ласково да приветно как? Не жрамши ведь.
— Не подохну.
— Ага, ага, не подохнешь. Это я, несчастна, скоро от вас подохну…
Я промолчал. Бабушка долго стояла, не двигаясь, позади меня, смотрела на реку, слушала ночь. Потом бросила к моим ногам лопотинку, обутки, фуражку, удочку и сказала:
— На, нечистый дух! Знаю ить, знаю, до утра не явишься, во зле кипеть будешь… — и тоненько запела: — Чё из тебя токо и будет?
— Каторжанец! Артист! Сама пророчишь…
— Не-э, токо каторжанец! Артисты — оне веселы и добры.
— Много ты понимаешь! Оне только изображают добрых да веселых. Вон Митряхин сынок — Бубен птичек мучат, крыс и мышов палит живьем, а в спектакле смешного попа продергивает. Это как по-твоему?
— Как? Да такой же безбожник, как и ты. Дак не пойдешь домой-то?
— Не пойду.
— Дедушка меня запилит, во ступе истолчет — «выгнала, заела бедного робенка…».
Я хотел сказать: «Тебя запилишь», но сдержался.
— Мотри, не вздумай на бону лезти, на бревнах вертеться. Утонешь — домой не являйся!
— И утону! И буду к тебе ночью утопленником являться! Ы-ы-ы! — оскалился я и попер на бабушку. Она аж отшатнулась от меня, потом смазала мне по затылку и ушла домой, на ходу ругаясь:
— Я ить смотрю, смотрю…
После возникновения колхоза имени товарища Щетинкина оставшиеся без молока, хлеба и мяса члены новой артели и единоличники села Овсянки постановили на собрании кормить ребятишек при школе, сбили столы из теса, снятого с крыши пустующего кулацкого дома, скамьи из заплота двора того же дома, собрали по селу ложки, кружки, чашки, назначили поварихой Василису Вахромеевну, из-за припадков негодную к работе на пашне и покосе, и она со своими девчонками пилила тут и колола дрова, мыла посуду и полы, скоблила столы и кормила нас, как помнится мне, не очень чтоб сытно, однако жить можно было.
Главное — тогда я узнал слова «обшэственно питанье», попривык к шумному ребячьему коллективу и выучил наставленья типа: «Когда я ем, то глух и нем», которые где-то услышала старшая дочь Василисы Вахромеевны, Зойка. Была она в мать статна, красива и строга. Нам доставляло радость слушаться Зойку и повторять за нею хорошие слова — худых-то мы уже наслушались и запомнили дополна.
Однажды нам дали в чашках горячие щи, по одной котлете и по кусочку хлеба. От ребят в тот день по «куфне» дежурил Микешка, сын колдуньи Тришихи. Шубы на нем уже не было, подстрижен Микешка под гребень, и от этого волосья его тыкучие торчали во все стороны, и вся голова была, что осенний репей. На Микешке хоть и мятая, зато с галстуком, с пионерским, рубаха.
— Лопай, как свое! — оскалил клык в рассеченной губе Микешка, поставив передо мной чашку. — Мясо в супе и котлета — из Пеструхи!..
— Ка-ак? Из какой Пеструхи?
— Из вашей! Она не хотела доиться, оказывала сопротивление властям, легалась — ее и пустили на котлеты…
Не помню, как я выскочил из-за «обшэственного» стола и с ревом ринулся домой, к бабушке. Она прижала мое мокрое лицо к животу, гладила меня по голове.
— Ну вот ревешь… А сам говорил, зарежу и съем…
— Дак я же понарошке-е-э-э.
— И оне: Ганька Болтухин, Шимка Вершков, Танька наша, да и все горлопаны — тоже понарошке, согнали скотину в одну кучу, думали, вокруг нее плясать да речи говорить будут, а коровы имя молока за это… Не-эт, не зря говорено: хозяйство вести — не штанами трясти. Вокруг скотины не токо напляшешься, но и напашешься, и наплачешься… Корова на дворе — харч на столе, да у ей, у коровы-то, молоко на языке, ее поить-кормить надобно, да штоб с руки, с ласковой, да штоб обиходно, штоб пастух не каторжанец, штоб сена зелены, солома ворохлива… О-хо-хо! Чё будет? Чё будет? Может, ты ошибился? Может, не нашу Пеструху?..
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу