И вот настал день свадьбы. С раннего утра к «Метрополю» съехались женихи на тяжелых черно-синих «Мерседесах». Им объяснили, что свадьба будет несколько необычной, но большинству идея понравилась. Пока гости сдавали оружие и переодевались в короткие разноцветные туники, сшитые в мосфильмовских мастерских, холл «Метрополя» напоминал не то титанический предбанник, не то пункт санобработки на пятизвездочной зоне.
Возможно, гости Кудрявцева с такой веселой легкостью согласились стать участниками еще неясной им драмы именно из-за обманчивого сходства некоторых черт происходящего с повседневной рутиной. Но, когда приготовления были закончены и женихи вошли в пиршественный зал, у многих в груди повеяло холодом.
– Почему темно так? – спросил Кудрявцев. – Халтура.
На самом деле древнеримский интерьер был воссоздан с удивительным мастерством. На стенах, задрапированных синим бархатом с изображениями Луны и светил, висели доспехи и оружие. По углам курились треножники, одолженные в Пушкинском музее, а ложа, где должны были возлежать участники оргии, упирались в длинный стол, убранство которого заставило бы любого ресторанного критика ощутить все ничтожное бессилие человеческого языка. И все же в этом великолепии чувствовалось нечто неизбывно-мрачное.
Услышав слова Кудрявцева, крутившийся вокруг него филолог в розовой тунике отчего-то заговорил о приглушенном громе, который молодой Набоков различал в русских стихах начала века. По его мысли, если в стихах было эхо грома, то в эскизах Врубеля, по которым был убран интерьер, был отсвет молнии, отсюда и грозное величие, которое…
Кудрявцев не дослушал. Это, конечно, было полной ерундой. На самом деле зал больше всего напоминал ночной Новый Арбат с горящими огоньками иллюминации, так что опасаться было нечего. Справившись со своими чувствами, он отпихнул филолога ногой и принял из рук мальчика-эфиопа серебряную чашу с шато-дю-прере.
– Веселитесь, ибо нету веселья в царстве Аида, – сказал он собравшимся и первым припал губами к чаше.
Таня сидела на троне у стены. Наряд невесты, описанный у Диогена Лаэртского, был воспроизведен в точности. Как и положено, ее лицо покрывал толстый слой белой глины, а пеплум был вымазан петушиной кровью. Но ее головной убор не понравился Кудрявцеву с первого взгляда. В нем было что-то глубоко совковое – при цезаре Брежневе в такие кокошники одевали баб из фольклорных ансамблей. Подбежавший филолог стал божиться, что лично сверял выкройки с фотографиями помпейских фресок, но Кудрявцев тихо сказал:
– О кредите забудь, гнида.
Под взглядами женихов Таня совсем пригорюнилась. Она уже десять раз успела пожалеть о своем согласии и теперь мечтала только о том, чтобы происходящее быстрее кончилось. На лица собравшихся она старалась не смотреть – ее глаза не отрывались от огромного бюста Зевса, под которым было смонтировано что-то вроде вечного огня на таблетках сухого спирта.
«Господи, – неслышно шептала она, – зачем все это? Я никогда тебе не молилась, но сейчас прошу – сделай так, чтобы всего этого не было. Как угодно, куда угодно – забери меня отсюда…»
На Зевса падал багровый свет факелов, тени на его лице подрагивали, и Тане казалось, что бог шепчет что-то в ответ и успокаивающе подмигивает.
Довольно быстро собравшиеся напились. Кудрявцев, наглотавшийся каких-то таблеток, стал маловменяем.
– Пацаны! Все знают, что я вырос в лагере, – повторял он слова Калигулы, обводя расширенными зрачками собравшихся.
Сначала его понимали, хоть и не верили. Но когда он напомнил собравшимся, что его отец – всем известный Германик, люди в зале начали переглядываться. Один из них тихо сказал другому:
– Не въеду никак. Отец у нас всех один, а кто такой Германик? Это он про Леху Гитлера из Подольска? Он че, крышу хочет менять? Или он хочет сказать, что на германии поднялся?
Возможно, поговори Кудрявцев в таком духе чуть подольше, у него возникли бы проблемы. Но, на свое счастье, он вовремя вспомнил, что нужно состязаться за невесту.
До этого момента у трона, где сидела Таня в своем метакультурном кокошнике, по двое-трое собирались женихи и говорили о делах, иногда шутливо пихая друг друга в грудь. Назвать это состязанием было трудно, но Кудрявцев был настроен серьезнее, чем формальные претенденты. Растолкав женихов, он поднял руку и дал знак музыкантам.
Умолкли флейты, замолчал переодетый жрецом Кибелы шансонье Семен Подмосковный, до этого певший по листу стихи Катулла. И в наступившей тишине, нарушаемой только писком сотовых телефонов, гулко и страстно забил тимпан.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу