В зарисовке, очерке о доярке, телятнице или трактористе обязательно должно было присутствовать «чувство глубокого удовлетворения» героя своей работой, потому что он был передовиком соревнования, участником трудовой вахты в честь очередного съезда КПСС или хотел сделать трудовой подарок очередному пленуму ЦК КПСС. И вот зимой я встречался с телятницей, непьющей и неглупой, которая ухаживала за полусотней телят. Каждый день ей приходилось вставать в пять утра, добираться в темноте по обледеневшей тропинке до фермы, где вдруг сломался транспортер-навозоудалитель, потому что кто-то спрятал под транспортером вилы, и утром, когда включили рубильник, вся эта лента со скребками дернулась, встала дыбом — и все, жди приезда ремонтной бригады из райцентра, а пока убирай навоз вилами. А потом надо раздать корм телятам — пойло, «бражку» (жидкие дрожжи), каждому по шестнадцать кило. И вот эта телятница таскает ведрами «бражку», пока не накормит последнего теленка, — восемьсот кило ведрами. И столько же вечером. Тысяча шестьсот кило в день. И так каждый день. А тут приехал человек из газеты и спрашивает, нравится ли ей ее работа. Передо мной стоит неглупая и непьющая женщина лет сорока–сорока пяти, в заляпанном грязью халате, надетом поверх ватника, в резиновых сапогах, в платке, безмерно усталая, с восемью классами за плечами, не привыкшая к «умным разговорам», а дома ее ждут попивающий муж, трое детей и больная свекровь, и ничего другого в ее жизни не будет, а я должен написать о ее «чувстве глубокого удовлетворения» — хоть расшибись, потому что эту телятницу, согласно разнарядке, выдвинули кандидатом в депутаты областного совета (по графе «беспартийный передовой животновод»), у нее орден «Знак Почета», и вот я задаю ей все эти идиотские вопросы, она мямлит что-то в ответ, а потом секретарь парткома говорит: «Зина, ну почему ты не хочешь поехать на курсы повышения квалификации? За скотиной твоей (домашней) свекровь присмотрит, ну и муж иногда, дети уже большие, а там отдохнешь, в парикмахерскую сходишь…» Телятница вздыхает, качает головой, и тогда секретарь парткома пускает в ход последний аргумент: «Зубы вставишь, Зина, зубы!» У нее очень плохие зубы, поэтому она задумывается. А я уезжаю, чтобы по возвращении тотчас сесть за машинку и отстукать пятьсот строк про ее «чувство глубокого удовлетворения». В голове крутится рассказ секретаря парткома о том, как эта же самая Зина возглавила бунт телятниц, когда новый заведующий фермой запер ящик с комбикормом и положил ключ в карман. Телятницы объявили, что не выйдут на работу, пока с ящика не снимут замок, потому что они привыкли красть комбикорм для домашней скотины. И в конце концов новый заведующий фермой сдался. Председатель колхоза сказал ему: «Отдай им ключ — больше своего не возьмут», — и на ферму вернулся мир. Но писать об этом, разумеется, было нельзя.
Однажды я приехал в этот совхоз, на ту же ферму, и застал телятниц в комнате отдыха — убогом каменном мешке с голыми скамейками, с пожелтевшими графиками на облупленной стене, женщины обсуждали поступок товарки, такой же телятницы, которая убила любовника.
— Убивать-то зачем? — удивлялись женщины. — Мужики — они и есть мужики.
— Значит, любила, — вдруг сказала Зина. — Любовь — это когда хочется любимого не ранить, а убить.
Поймав мой взгляд, перевела разговор на другую тему.
Дверь распахнулась и тотчас захлопнулась, но и этого мига мне было достаточно, чтобы другими глазами взглянуть на эту Зину и на ее товарок. Я встречал их на разных районных конференциях и совещаниях: в париках, кримпленовых платьях, обтягивавших их неюные тела, в туфлях на высоких толстых каблуках, читающих с трибун речи, написанные другими людьми, и там они казались нелепыми, безобразными куклами, а здесь — здесь они были настоящими, живыми…
В те годы я смотрел на жизнь с высоты ненаписанных книг, был довольно высокомерным юнцом, и, может быть, поэтому эти люди были мне поначалу неинтересны. Мне были интересны совсем другие люди — Иван Карамазов, капитан Ахав, Йозеф К. или Федра. Эти доярки, телятницы или трактористы никогда не говорили о боге и дьяволе, о чести и бесчестье, о душе и бессмертии, то есть о чем-то действительно важном, большом, главном, они говорили о маленькой зарплате, о протекающих крышах и премии к празднику, о чем-то таком ничтожном, что ну никак не заслуживало внимания литературы, настоящей литературы. Но иногда они заговаривали о детстве, о детях, о прижившейся яблоне или даже о любви, как эта телятница Зина… о чем-то, что не имело отношения к «чувству глубокого удовлетворения»… их обмолвки, намеки… что-то приоткрывалось в них на мгновение, что-то иное, что-то настолько подлинное, что дух захватывало… и чем пристальнее я вглядывался в их лица и чем внимательнее слушал их косноязычные рассказы, тем ближе — в моих глазах — становились они Ивану Карамазову, капитану Ахаву или Федре, точнее, тем острее я чувствовал их соприродность всему высокому, что любит в нас бог, и всему низкому в нас, пащему, что предназначено дьяволу, чувствовал их неосознанное стремление к божественному полету и непреодолимую тягу к дьявольскому саморазрушению, постепенно приходя к мысли о том, что эти люди и есть «мои люди» — со всей их растительной скудной жизнью, которой не позавидовали бы даже дождевые черви, со всеми их грязными ватниками и обветренными корявыми руками, напоминающими уродливый корень мандрагоры, со всей их любовью и ненавистью…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу