— Отец, ты идеалист! А я хочу знать, что такое подлость и что такое честность! И — всё! — воскликнул Валентин и встал с отчужденно насупленными бровями. — Знать, кто назвал добро добром, а зло злом? Почему добро мы принимаем как добро, а зло как зло? И где он, истинный путь цивилизации, отец? Техника и наука вовсе не зло, а благо, как горячая вода! А ты сам знаешь, что нужно человечеству для спасения? Укажи! Может, пришло время второго пришествия и второго библейского чудака?
— Ты слишком возбужден… и слишком сердито говоришь со мной. Сядь, — сказал Крымов и мягко взял сына за попытавшуюся вырваться руку, потянул книзу, заставил снова сесть на тахту. — Страшного суда, а не просто пришествия, ты хотел сказать, — поправил Крымов. — Что ж, может быть, и пора судить человечество за все зло и глупости. Но будет ужасно, если суд нравственный подменят судом атомным. И превратят его во всеобщую казнь, а землю в пепелище. — Он помолчал, досадуя: что то сейчас мешало ему быть убедительным в разговоре с неподатливым и бескомпромиссным Валентином. — И все-таки, сын, есть нравственный путь, хоть и не единственный…
— Какой путь? Истинный? Каков он?
— Практически невозможный. Это сострадание. Чувствовать и понимать страдание другого. Но для этого должны родиться в мире тысячи терпеливых проповедников.
— Отец, все это слова, слова! Сострадание хорошо только между порядочными людьми, — выговорил Валентин рвущимся баском. — А к сволочам всяким? Тоже сострадание?
— Точного ответа у меня нет. Я хочу сказать, Валя, что сволочи и несволочи связаны одной веревочкой, — проговорил задумчиво Крымов. — То есть каждый человек связан с другим и со всем живущим на земле, и это вроде единой сети. Из нее часто невозможно вырваться.
— Значит, преступник и жертва — оба виноваты, раз они в одной сети. — Валентин нехорошо рассмеялся, и в смехе его был и протест, и нервозность растерянности, не свойственной ему. — Значит, оба они преступники.
Крымов ответил сухо:
— В том случае, если жертва соглашается стать жертвой.
— И ты никогда не считал себя жертвой? Ни разу в жизни? Ты всегда побеждал?
— Так категорично я тебе не могу ответить. Часто побеждали и меня.
— Я не о том.
— И я не о том. Но понял тебя так, как надо. В войну я поражался, как много людей обреченно, без борьбы, без последнего сопротивления давали в немецких концлагерях расстреливать себя. Поверь, Валя, в разведке я твердо знал свой последний шаг, даже если израсходован последний патрон в пистолете.
— Ты хочешь сказать о ненависти и презрении?
— Нет. Это не выход. Есть кое-что выше.
— Что же?
— Отсутствие боязни. Перестать бояться за себя — это выше ненависти. На войне иногда удавалось. Редко, но бывало.
— А теперь ты чего-нибудь боишься?
— Боюсь. — Крымов тронул худое колено сына. — Боюсь потерять вас: мать, Таню, тебя. Значит, слаб.
— Отец… — вновь сорвавшимся баском произнес Валентин и поспешно отвернулся, договорил: — Если ты так о себе, то что же ты обо мне думаешь?
— Ничего плохого.
— А в войну ты меня в друзья не взял бы, — сказал вызывающе Валентин. — Ты, пожалуй, всех нас, двадцатилетних неумеек, презираешь.
— Нет. В друзья я бы тебя взял. Но мы и так с тобой…
— Неправда. Между отцом и сыном не может быть дружбы.
— По-моему, ты ошибаешься.
Вот он сидел рядом с ним на тахте, его сын — упрямец, спорщик, наивный умница, его мужское продолжение на земле, ни обликом, ни жестами, ни единой черточкой характера не похожий на своего отца в двадцать один год, на того бравого независимого лейтенанта, командира взвода полковой разведки, всегда готового к действию и риску, сразу поверившего в собственное бессмертие на войне. Так чем же объяснялось раннее повзросление, готовность к риску и та прочная вера в себя — смертельно занесенным над головой острием? зияющей и хорошо видной бездной между бытием и небытием? И что делало инфантильными, беззащитными его сына и этих много знающих, интеллигентных, начитанных парней, рано знакомых с формальной логикой и алогичностью, — тихое благополучие, изнеженность в семейном быту, сверхобильная, до противоестественности, забота родителей о чадах своих? И как следствие — отсутствие самостоятельности? Можно было бы, конечно, всему дать объяснение, как почасту и делается в жизни, чтобы оправдать успокоительную и выгодную сию минуту людям точку зрения. Но любое объяснение ничего не меняло в самом поколении, подчиненном какой-то заразительной неизбежности своего времени, никем еще полностью не осознанного. Оно, время, складывалось из тупых и острых углов, из ненужных вещей, лишних денег и безденежья, несовпадающих восточно-западных мод и конструкций, где нередко проступал заимствованный расчет даже в любви, в выборе знакомств, когда искусственно растопленный холод еще больше увеличивал отчуждение, чего и в помине не было в счастливую пору военной и послевоенной молодости Крымова, в пору опасности, бедности и надежд. И он ощутил некое сложное положение сына в институте, обусловленное, по-видимому, и его непомерной требовательностью по отношению к другим, и неприятными событиями, связанными с ним, Крымовым.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу