— Постой, постой, — перебил его Тюхтин. — Ну, допустим… А что, собственно, все-то? Ах да… Это был ты? А-а, черт возьми… Не то… Не может быть…
— В каком смысле?
Тюхтин был так смущен, так мучительно искал сам в себе силы выйти из предательского смущения, что даже Бугорков с тоскою понял, что, наболтал лишнего, утверждая себя в праве прийти к Верочке, точно не муж ее стоял перед ним, а ее брат…
— Нет, но вы ведь сами понимаете, — сказал он и осекся, видя в покрасневших, набухших от стыда глазах Тюхтина истинное страдание и чуть ли не слезы. — Простите… Но почему же вы сказали, что вы сразу узнали… и поняли, что я… Я ведь тоже, поверьте, не хотел… Но вы сами… Я думал, так будет лучше…
— Ну что ты бормочешь тут? — брезгливо морщась, проговорил Тюхтин. — Что лучше?
А Бугорков в отчаянии бросился к нему, схватил его за плечи, обнял.
— Прости, — полушепотом сказал он. — Прости… Может, это… может, только это в моей жизни… Понимаешь? Я не знаю, что говорю… Зачем же обманывать друг друга?.. Она любит тебя… Ты счастливый… Прости меня, друг. Но я тоже…
— Ты что?! — услышал он у себя над ухом свирепое сипение, и тут же страшная сила вывернула ему руку, он почувствовал боль в запястье и толчок в спину, который отбросил его в сторону. — Ты что, гад козломордый! Тебе что здесь надо?! Вали отсюда немедленно! — уже не говорил, а ревел Тюхтин.
И Бугорков покорно и виновато пошел к калитке.
— Прости, слушай! — снова сказал он, остановившись. — Я не хочу тебе зла. Но почему-то мы все боимся… Все! Что же делать? Это ведь правда… Я ведь не испугался, я к тебе как к другу.
А Тюхтин, зверея, с такой силой метнул в него мотыгой, что, если бы попал, быть бы беде. К счастью, мотыга стукнулась о землю, вырвала черный клок дерна и, скользнув, врезалась с треском в городьбу.
— Зря! — сказал ему Бугорков, бледнея. — Зря, понимаешь?
Он закашлялся и заплакал от обиды и, словно незрячий, вышел за калитку.
Когда-то он слышал от своей бабушки из Замоскворечья историю о говорящем попугае. Этот большой попугай жил у хозяина мясной лавки, а когда приходили покупатели, он веселил народ, громко выкрикивая: «В очередь, господа! Не все сразу! В очередь, господа!» Дела у хозяина шли хорошо. Но однажды попугай пропал, улетел из дома, и кто-то рассказывал потом, что видел попугая, сидящего на помойке. Над ним кружились вороны, били его, клевали, а он, чуть живой, кричал: «В очередь, господа! Не все сразу! В очередь, господа!»
Теперь, плача от обиды, которая казалась Бугоркову незаслуженной, он вспоминал эту грустную байку, и ему казалось, что он тоже был попугаем, знавшим в жизни две фразы, или, вернее, твердящим всем — кому надо и кому не надо — эти фразы: «Ну что же мне делать? Я ведь ее люблю. Что же мне делать?!»
Дома он собрал свои вещички, распрощался со всеми, расцеловал деда и, расслабленный, побитый, уехал навсегда в Москву.
Дела Тюхтина и вся его жизнь, все то, что раньше пребывало во времени как бы само по себе, протекало привычно и плавно, если не считать поправимых неудач или даже бед, таких, как болезнь Олежки; нормальные отношения на работе, душевный комфорт дома, здоровье — все это дало вдруг трещину. Он сам не смог бы рассказать со всеми подробностями о случившемся. Да и, спрашивается, кому интересно слушать о том, как ведет себя печень после рюмки спиртного и какие у него отношения с начальством. Кому и зачем это нужно знать?!
Хотя иногда ему хотелось без конца рассказывать о себе, потому что все это стало сильно его беспокоить.
Порой ему казалось, что он очень болен, и тогда он старался уверить самого себя и всех, кто соглашался его выслушать, что он убежденный фаталист. Во всяком случае, он хотел думать о себе именно так, отрицая разумность каких бы то ни было вмешательств в дела судьбы.
Он и в самом деле давно не ходил к врачам, но не ходил потому, что был здоров, хотя и боялся их. Особенно он боялся попасть в такое положение, когда какая-нибудь милая женщина в белом халате, вполне здоровая и благополучная, с холодными, как у всех врачей, пальцами, прощупает его, тепленького, заглянет с помощью всевозможных аппаратов и приборов в его пугливо прислушивающееся нутро и поймет или хотя бы только заподозрит, что перед ней неизлечимо больной несчастный человек, который еще молод и едва-едва успел перевалить зенит среднестатистической жизни, отпущенной якобы человеку вообще. Она-то поймет, но ему ничего не скажет, а под каким-нибудь предлогом направит в другой кабинет, чтобы и другие специалисты, покопавшись в нем, убедились бы тоже в его биологической бесперспективности, в несчастии его.
Читать дальше