— Я помню день почти четыре года назад, когда у этого же самого алтаря шестеро братьев обещали жить в послушании Богу, Деве Марии, святому Доминику и его преемнику, — испанский акцент четче очерчивал слова, делал голос Магистра торжественным. — По крайней мере об одном из этих шести братьев уже можно сказать, что он свои обеты исполнил. Перед всем народом Его. Я помню каждого из шестерых, которые в тот день вкладывали ладони мне в руки; и могу сказать с уверенностью, что этот брат был единственным, чьи руки не дрожали. [27] Эти слова действительно были сказаны провинциалом, принимавшим обеты, о скончавшемся брате; того брата из провинции Франция, умершего — тоже — от рака, тоже звали Винсентом. Правда, было ему не 27, как итальянскому тезке, а 30, и умер он не в 1969, а в 2008 году. Тоже чуть-чуть не дожил до рукоположения.
Гильермо вздрогнул от неожиданности, когда в сжатый кулак ему ткнулось что-то мягкое, отвратительное; это еще один из «тех шестерых» — Франко, стоявший справа, — решил выручить его носовым платком: только тогда Гильермо понял, насколько открыто и яростно рыдает.
Потом была Пасха — ответом на все, огромным костром благодатного пламени, пронизывающим звоном «Глории», сброшенным с плеч черным плащом Поста, когда слезы не мешают петь; подготовка к рукоположению поглотила его с его горем, придавая и самому горю смысл. Он вдвойне должен был стать священником — за себя и за брата, он не думал ни о чем другом, бесконечно тренируясь в часовне перед первой мессой в первом году литургической реформы — так, поклон диакону, омовение рук, добавление в воду вина… Здесь три взмаха кадилом. Здесь — чашу на алтарь, преклонить колени. Жизнь вошла в русло, русло сузилось неимоверно, и потому вода неслась к устью с великой скоростью. Гильермо не писал матери, наверное, с месяц — после короткого уведомления о назначенных дате и месте рукоположения, и мать тогда же звонила ему (и не дозвонилась), и брат, дежуривший на проходной, передал от нее записку — полное острой любви заверение, что она непременно придет, обещание молитвы, а что еще скажешь. Общение матери и сына, по Божьей воле опять оказавшихся жителями одного города, было в те годы странным и обрывочным. Она несколько раз заглядывала к нему в Анджеликум, страшно стесняясь, соглашалась пройти в столовую и выпить оставшегося после завтрака кофе. Она же звонила ему в монастырь, на проходную, из городских автоматов — в доме в предместье еще не поставили телефона, да и вряд ли собирались это сделать в ближайшие годы. Он посылал ей письма и открытки на адрес соседки, единственной ее приятельницы в Риме — наверное, потому, что та тоже была француженкой. Зайти он не находил ни времени, ни возможности — из-за никогда не обговариваемого, но всегда имевшегося в виду присутствия на заднем плане коренастой фигуры Рикардо Пальмы, человека, при котором даже мама не говорила более о блудном сыне: не было у Рикардо сына, так получилось, бывает же, что нет у человека детей.
Но как же Гильермо ждал ее в день своего торжества, как выглядывал в толпе гостей до последнего, пока еще не началось — и уже после начала, двигаясь с процессией меж рядов Санта-Сабины, слегка косил по сторонам почти черными от множества эмоций глазами: не высветится ли знакомое личико сердечком, яркая улыбка, такой же, как у него, взгляд. Не разглядел нигде, приказал себе на время забыть — а потом уже и вовсе стало не до того, не навертишься головой, простершись на камнях пола — вторым слева из пяти рукополагаемых. Но даже когда головы его коснулись руки епископа, его внутренний крик торжества — мама, ты меня видишь? — звенел, резонируя в груди. А вот неопресвитер отец Гильермо-Бенедетто, поднимаясь по ступеням алтаря, уже не видел ничего, кроме тайны.
Разочарование пришло потом, уже после торжества, когда молодые священники, едва сняв золотые с алым облачения, бросились в объятия ликующей родни. Ради праздника столы накрыли прямо на улице, на мощеном дворе — в том самом месте, на котором Иоанн XXIII сделал свое «единственное Папское безошибочное заявление»: отсюда, с верхушки Авентина, совершенно точно открывается лучший вид на город Рим. Купола семи церквей, и матерь их Латеранская базилика, и громада Святого Петра, как большой парус в городском море, и сизые, сверкающие на солнце голуби, взлетавшие из-под стрехи старой Сабины: все это позволяло мириться с Римом, потому что это был совсем другой Рим — вещающий Urbi et Orbi, католический Рим Петра, Павла и Доминика, город Бенуа Лабра, святой город святых. Пили светлое вино — подарок от затворных монахинь, ели сыр и колбасу, охлажденную нарезанную поленту и хрустящие печенья, горками высившиеся на пластиковых столах. Франко справа тискала целая когорта родни, слева Марчелло хохотал с какими-то ребятами — то ли друзья-миряне, то ли кузены… Гильермо стойко улыбался, отвечал на поздравления монастырских товарищей, и отсутствие матери и Винченцо ощущалось как фантомная боль в ампутированной конечности. Может быть, именно в тот день Гильермо в первый раз по-настоящему обиделся на мать — на единственного родного человека, отказавшегося прийти на его свадьбу.
Читать дальше