Глубокой ночью, когда госпиталь угомонился, а Нюра задремала, сидя у батареи отопления, Мамай вышел, обхватил ее и стал тискать грудь. Она охнула спросонок, заморгала, потом отняла его руки, сказала шепотом:
— Што ты, што ты?! Иди, иди домой, сынок. — И тихонько вытолкала его из раздевалки.
Мамаю пришлось убраться. Задами, через овраг, чуть не по горло в снегу, он кое-как выбрался на дорогу.
— Надо было мигалку задуть. Тогда бы она не увидала, кто, и... — закончил такой свой рассказ Мамай.
Но обычной уверенности не было в его голосе. Рассказывая, он так же мялся и мямлил, как я, когда передавал ему разговор Нюры с отцом. И посвятил меня в ту свою тайну лишь потому, что на душе у него было, наверное, так же смутно, неловко, как у меня тогда, и непременно нужно было с кем-нибудь поделиться. А поговорить об этом ему, кроме меня, как и мне, кроме него, не с кем: Манодя не в счет, он тюфяк, он в таких подобных делах ни фига не петрит.
Выслушав всю историю, особенно последние Мамаевы слова, я хотел тогда что-нибудь съязвить, но вспомнил о том, как сам-то нехорошо подсматривал за Томкой, и подавился.
С Нюрой Мамай после старался держаться нахальнее, ухмылялся, пробовал отпускать всякие словечки. Но она глядела на него так, будто видела вообще в первый раз и просто он пустое место, и совсем не говорила никакого слова.
Я вспомнил теперь: было это не то в феврале, не то в марте, то есть примерно тогда же, когда Мамай, оказывается, стал приставать к Оксане. Как же он мог — так вот: лезть к какой-то грязной Нюрке и тут же предлагать дружить Оксане?! Разве с Оксаной вообще можно думать о таком? Может быть, я в чем-то тоже недалеко ушел от Мамая, но, что бы там ни было, что бы я ни наделал сегодня, а пакость всякую я к Оксане не потащу никогда.
Мы пролезали по балкам под мостом, чтобы не делать крюка, прямо по-над самым мутным потоком Урманки. Перелезая по склизким перекрещенным бревнам, я вдруг вспомнил свой сегодняшний сон, и мне почему-то стало жутко. Вниз глядеть было боязно — там неслась, магнитила к себе бешеная вода. Я старался смотреть только прямо вперед; передо мною просто по-обезьяннему быстро и ловко, даже по-паучьи, переметывался через балки Мамай.
А едва вылезли — дурачились, отваливали в воду куски подмытого берега. Я чуть не сверзился в речку, тогда полезли наверх.
Поперек оврага, наискось, лежала густая тень от госпитального здания. Граница ее обозначилась так четко, что, казалось, тень не только лежит на земле, но и повисла, уплотнила сам воздух. Все, что в тени, было сумрачным и тяжелым, а на солнечной стороне зеленела веселая травка, там и сям поблескивали, сами по себе пуская зайчиков, осколки стекла. Мы карабкались прямо по границе между светом и тенью, так что один глаз слепило солнце, а другой сам собою косил в темноту.
Там, где склон становился пологим, как раз на нашем пути лежала госпитальная свалка: куча тряпья, бинтов, ваты, разрезанные гипсовые повязки и прочий хлам. Зимой все это сжигали в топке, а летом сваливали сюда и время от времени зарывали или палили костром. Видимо, очередную партию из операционной высыпали очень недавно — на некоторых бинтах виднелась совсем еще свежая кровь. Черта тени проходила и через кучу: бинты, на которых лежала тень, казались грязными, и кровь на них была ржавой; на солнце ослепительно белели чистые бинты, кровь на них казалась густой и живою, иные капельки даже поблескивали.
Мы обошли кучу по солнечной стороне.
Маноде под ноги попался лежащий отдельно от остального надорванный огромный гипсовый башмак. Он поддел его на свой ботинок и далеко зафугасил вверх по склону. Мамай тут же свешал ему по затылку напоминательную затрещину:
— Чё делаешь, рахит?! Игрушки тебе?
Манодя, как всегда, не обиделся; наоборот, извинительно улыбнулся, сокрушаясь, что сделал неладно.
Когда шли мимо кустов, Мамай повернулся ко мне:
— Гоп-стоп. Может, все-таки салютнем, Комиссар?
Я замялся. Пострелять-то мне все еще, с самого утра, шибко хотелось, но я не был уверен, не задумал ли опять чего-нибудь Мамай: на базаре он меня всерьез напугал.
Мамай посмотрел на меня и ухмыльнулся по-злому:
— Рахаешься? Лягавый буду, что верну из рук в руки.
Клятва, божба то есть, и больше того насторожила меня: я помнил, как Мамай умеет обходиться с ними. Но и отнекиваться было нельзя: получится, что струсил. Я подумал и сказал:
— Лады, популяем. Но учти: если возьмешь слова обратно, я все расскажу Мише Одессе. А не выйдет — отцу. Тогда ни тебе, ни мне...
Читать дальше