Шмаков нас познакомил.
— Коля, это Юра Красавин, ему очень нравятся твои стихи.
Рубцов тотчас, без промедления попросил у меня три рубля. Расставаться с трёшницей мне никак не хотелось, и я спросил, зачем она ему. Он сказал:
— Ты что, не мужик, что ли? Водки купим.
— Коля, — отвечал я, — если б на хлеб, дал бы. А на водку не дам.
— Ну и пошёл на… — отозвался Рубцов.
Но послал этак беззлобно, как бы машинально. А не мог я дать ему денег на очередную выпивку! Он уже выпил.
Да, я бывал, случалось, в ресторанах, а Коля пировал, как говорится, в антисанитарных условия, но это вовсе не потому, что я был денежнее его. Я был столь же беден. Думаю, он и я прогуливали (пропивали) одинаковые суммы, только разными способами. Не в упрёк ему говорю (избави Бог!) и не в похвалу себе. Просто обстоятельства складывались по-разному и закваска у нас с ним разная.
Петя Шмаков помирил нас и попросил:
— Почитай стихи, Коля.
Рубцов не заставил себя долго уговаривать. Он не читал, он пел. Каждое стихотворение на свой мотив. Я услышал в тот раз и «В горнице моей светло», и «Отцветет да поспеет на поле морошка», и «В минуты музыки печальной», и знакомое уже мне «Я уеду из этой деревни».
Долго потом я был уверен, что именно в этот раз я впервые слушал стихи Рубцова в его собственном исполнении. Но вот недавно, перечитывая свой дневник тех времен, встретил такую запись:
«Спать легли заполночь. Под занавес явился какой-то пьяненький мужичок деревенского вида, попросил спички, а потом предложил послушать его стихи. „Свеженькие“. Мы запротестовали: надоело, не надо! Ходят тут все и читают … Но он настоял: „Всего шестнадцать строк… “Прочитал стихотворение под названием „Дуэль“ — по-видимому, о поединке Лермонтова с Барантом. Эти стихи нас сразу подкупили. Мы выразили мужичку свое восхищение, особенно я, и он ушел, самолюбиво и растроганно бормоча:
— Да вот, пишем. Не члены Союза писателей!»
Это было на весенней сессии первого курса. А Шмаков познакомил нас позднее.
Нет, я не был потом дружен с Рубцовым и не состоял с ним даже в приятельских отношениях. Образ его жизни был несовместим с моим: всегда он крепко навеселе, помят, а то и оборван; всегда вокруг него крутилась пьяная компания. Иногда он заходил в нашу комнату, спрашивал, нет ли у нас чего-нибудь поесть; мы сочувственно отвечали: «Нету ничего, Коля!». Он заглядывал под стол или в угол и там, за веником, находил засохший кусок хлеба; обдувал, обтирал о пиджак и хладнокровно принимался грызть. Стихов он нам не читал, просто уходил. Олег Пушкин с Комраковым усмехались согласно с Васильевым Генкой: чудак… болотный попик.
Однажды мы сдавали экзамены по языкознанию, а это самая муторная наука после марксистско-ленинской философии. Но если марксизм-ленинизм спрашивали в Литинституте не шибко строго, то языкознание как раз наоборот: женщина, принимавшая экзамен, была взыскательна и немилосердна. Оно и понятно: что может быть нужнее и важнее для писателя, чем знание языка! Потому «валились» на ее экзамене каждый второй.
Помню, Коля Рубцов сел перед нею, словно на эшафот взошел; следующим должен был идти я, потому все происходило на моих глазах. Он положил экзаменационный билет на стол и честно признался:
— Ничего не знаю.
Жестокая женщина смутилась и озадачилась.
— Как же так, Коля! — сказала она тихо. — Ну, хоть что-нибудь!
— Ни в зуб ногой, — сказал он.
— Но почему?!
Он скосоротился, как от зубной боли:
— Да ну. Суффиксы, префиксы.
Она посмотрела в окно, потом попросила:
— Ну, тогда почитай мне свои стихи.
Он прочел ей: «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны» . Она слушала с прекрасным выражением на лице.
Россия! Как грустно!
Как странно поникли и грустно
Во мгле над обрывом безвестные ивы мои!
Пустынно мерцает померкшая звездная люстра,
И лодка моя на речной догнивает мели.
Не думаю, что ему было поставлено в зачетку «отлично», наверно — «удовлетворительно». Он не мог постигнуть хитроумную науку языкознания, но владел волшебством слова. Этот дар был определен ему игрою человеческих судеб, прихотью природы или божественным соизволением. Эта загадка — почему он, а не кто-то другой? — интересовала меня всегда. За что именно ему или Есенину, Бунину, Пушкину, за какие заслуги этот дар? Я не находил ответа.
Помню Колю в потрепанном демисезонном пальтеце с поднятым воротником; в распахнутых полах — концы старенького шарфика, обмотанного вокруг шеи, в глазах вселенская печаль. Он неизменно грустен был и печален, понур и как бы в чем-то перед кем-то виноват.
Читать дальше