Когда я поняла, что она забралась в комнату Лидии, куда я, по-видимому, забыла закрыть дверь, меня охватили тревожные предчувствия — комната Лидии всегда изобиловала разными опасными предметами вроде бритв, пузырьков с чернилами, облаток аспирина и прочим. Я бросилась спасать Октавию и, распахнув дверь, увидела картину, которая повергла бы в ужас всякого. Октавия восседала на полу посреди комнаты спиной к дверям, а вокруг громоздились вороха разорванной, растерзанной, изжеванной бумаги. Я застыла, пригвожденная к месту, и глядела на ее аккуратный затылок и тонкую, как стебелек, шейку, увенчанную лепестками кудрей. Внезапно она испустила восторженный вопль и разодрала еще один лист.
— Октавия! — в ужасе проговорила я; она, виновато вздрогнув, повернулась ко мне с очаровательной умильной улыбкой, и я успела заметить, что изо рта у нее торчат обрывки нового романа Лидии.
Я подхватила ее на руки, выудила из-за щеки кусочки бумаги и, осторожно расправив, разложила их на столике рядом с кроватью, где покоилось все, что осталось от рукописи. Уцелели, кажется, лишь страницы, начиная с семидесятой по сто двадцать третью. Остальные подверглись разной степени надругательства: какие-то остались неразорванными, но были зверски скомканы, какие-то растерзаны на клочки, крупные и мелкие, а какие-то, о чем я уже упоминала, были изжеваны. По существу, урон оказался не так уж велик, как показалось мне на первый взгляд, поскольку дети действуют настойчиво, но не тщательно. Однако сначала я пришла в ужас. Я не видела, что можно сделать, а потому сочла за благо не делать ничего. Выйдя из комнаты, я плотно затворила за собой дверь. Потом отнесла Октавию в гостиную, села и стала думать. С одной стороны, следовало признать, что никогда в жизни ничего более страшного по моей вине не случалось, но, глядя, как Октавия ползает по гостиной, шаря глазами, чем бы еще поживиться, я едва сдерживала смех. У меня в голове не укладывалось, что это маленькое существо, такое опасное, такое ранимое, — мое живое продолжение и за все проступки и промахи дочери расплачиваться придется мне. Поистине прекрасная иллюстрация к изречению «левая рука не ведает, что делает правая» [42] Библия Мф 6:3.
, о добре идет речь или о зле. Случившееся было, действительно, ужасно, я это прекрасно понимала, особенно, если учесть, что сама же постоянно приставала к Лидии с требованием запирать комнату, и наконец, добилась успеха. И все-таки что значил этот кошмар по сравнению с тем, что Октавия была, как всегда, весела и полна энергии?
Я ломала себе голову, что сказать Лидии, когда та вернется. Была одна возможность выгородить себя — я могла сделать вид, будто позавчера Лидия сама забыла закрыть дверь, ведь она, разумеется, не помнит позавчерашний день и спорить не станет. До известной степени это меня обелит. Я буду виновата лишь в том, что плохо смотрю за ребенком, а не в том, что сама запустила Октавию к Лидии. В раннем детстве я частенько прибегала к такой полулжи, потому что признаваться в собственной вине было выше моих сил. Вероятно, это говорит о том, что я больше боялась запятнать себя, чем стыдилась содеянного. Став старше, я всегда признавалась — к этому понуждала меня честность; я предчувствовала, что и теперь честность возьмет верх. Стараясь представить себе, что скажет Лидия, я воображала, что сказала бы сама, разорви кто-нибудь мою диссертацию. У меня не было сомнений, что Лидия не оставляет себе никаких копий, я помнила, как она при мне насмехалась над Джо, вечно печатавшим все, даже личные письма, в трех экземплярах, и утверждала, что это служит доказательством его глупости, а вовсе не дальновидности. Я никак не могла припомнить, говорила ли мне Лидия, что закончила свое произведение, или нет. Она трудилась над ним уже давно, больше года, поскольку ей сильно мешал роман с Джо. Судя по тому, что я слышала в последний раз, когда удосужилась проявить к речам Лидии интерес, она добралась до заключительной главы, но разъярится она от этого сильней или нет, сказать было трудно. Кстати говоря, она так и не приподняла завесу над сюжетом своего романа, и мне пришло в голову, уж не высшая ли поэтическая справедливость проявилась в том, что именно Октавия уничтожила рукопись, в которой мы с ней выставлялись напоказ.
Меня донимала мысль, что нечто подобное этой драме уже имело место в истории литературы, но я никак не могла сообразить, что именно. Сидя над второй сотней слов о Дефо, я старательно напрягала память, чувствуя, что, если вспомню, мне полегчает. Когда я заканчивала эту вторую сотню, Октавия начала хныкать — пришло время ее утреннего сна. Я отнесла ее в кроватку, склонилась над решеткой, чтобы опустить дочку на подушки, и меня вдруг осенило. «История французской революции» Карлейля [43] Томас Карлейль (1795–1881) — английский публицист, историк, философ.
— вот что вертелось у меня в голове! Карлейль дал прочесть ее незадачливому Джону Стюарту Миллю [44] Джон Стюарт Милль (1806–1873) — английский философ, экономист и общественный деятель.
, а служанка Милля пустила рукопись на растопку. Первый том сгорел дотла, его пришлось писать заново. Помню, я читала, как Милль и его жена тут же вызвали кэб и благородно поехали прямо к Карлейлю признаваться. Но что им сказал Карлейль, так и осталось неизвестным, история не донесла до нас его слова. Меня это происшествие всегда занимало до крайности, быть может, потому, что оно служит прекрасной иллюстрацией к случаям, когда истцу непредумышленно причиняется колоссальное зло, но степень вины ответчика (а чаще всего он виновен только в беспечности) никак не соответствует степени урона, понесенного пострадавшим. Меня всегда мучило любопытство, что сказал Милль Карлейлю и что ответил ему Карлейль. А теперь я сама в положении ответчика и скоро узнаю, что говорится в подобных случаях.
Читать дальше