На обратном пути мне пришлось нелегко: луны не было, и я отчаянно барахтался, проваливаясь в ямы с водой, когда шел морем. Я до того устал, что на следующее утро отказался от купания. Во второй половине дня я собрался навестить Родогуну. Моя тревога (это любопытно, и я стыжусь трусливого оптимизма, к сожалению, свойственного мне) рассеялась вместе с темнотой, так что, не забыв вчерашней сцены, я уже не воспринимал ее трагически, и помню, что веселился, как дитя, пробуя брод.
Я держал над головой, чтобы не забрызгать, сверток с каменной солью, которую нес полизать барану, — это было его любимое лакомство.
Подойдя к дому Родогуны, я увидел, что дверь заперта и серое дерево этой двери залито кровью, словно прилавок мясника. Ставни окна (единственного), ворота овчарни вымазаны дегтем. Я стучал, звал — все тщетно, однако готов был поклясться, что дом не пустой. Я долго ждал, колотил в дверь и, наконец, отправился за помощью. Напрасно.
Я метался под солнцем как безумный и думаю, что раза два или три пересек остров от одного берега до другого, карабкаясь на скалы, продираясь сквозь колючие заросли, переходя вброд пруды и каналы. Рабочие притворялись, что слишком заняты и не могут мне ответить. Я видел лица, замкнутые так же крепко, как бедный дом моей подруги, и не находил никого, кто помог бы мне вышибить окровавленную дверь. Они объединились против меня, словно крестьяне против жандарма, их упрямое молчание отбрасывало меня — так мяч отскакивает от камня.
Только позже я узнал правду (и то не всю). Воображение дорисовало мне кое-какие черты этих жестоких людей, так и оставшихся неизвестными. Накрывшись простынями с намалеванным углем черепом, если это были сардинцы, или с открытыми лицами, если, как я склонен думать, каталонцы, жадные до женщин и ревнивые, они, подобрав ключи, отперли дверь, ведущую в хлев, и на ней не осталось следов взлома. Там, пока мадемуазель Родогуна спала (к неудовольствию клеветников, она лежала в своей девичьей постели), они, перерезав горло барану, без лишнего шума отрубили ему голову и унесли ее с собой, оставив тело коченеть на свежей, только вчера постеленной соломе. Эту голову с дерзко торчащими среди вздыбившейся шерсти выкрашенными рогами они прибили над дверью дома, так, чтобы кровь, стекая, пропитала дерево до самого порога. Вымазав зловещим дегтем ворота, они завершили картину преступления и оскорбления. И ночь укрыла их бегство.
Теперь, как ни стараюсь, не могу представить себе, что произошло, когда Родогуна, как и в другие дни, ранним утром открыла дверь и под новеньким веселым солнцем внезапно столкнулась с кровью и ужасом. Я думаю, она сама опустила на землю голову любимого существа, что она благоговейно омыла ее в море перед тем, как принести домой. Знаю наверняка, что потом она надолго заперлась с останками.
Я снова увидел Родогуну. Я встретил ее вчера после всех этих лет разлуки. Она отвечает на мой поклон и даже перекидывается со мной несколькими словами, но держится холодно и отчужденно, словно монахиня-затворница. Она снова под черным покрывалом, окутавшим ее более сурово, чем когда-либо прежде, и хоть немного укрывающим от оскорблений и насмешек, которыми ее осыпают, — но ее молчание в конце концов обезоруживает насмешников. Почему она отказалась покинуть остров? Может быть, это отчаянный вызов, достойный ее характера?
Проходя мимо открытого окна, можно увидеть череп барана, очищенный от плоти муравьями и солью, но еще сохранивший позолоченные рога; он прибит над постелью Родогуны, словно большое диковинное распятие в келье монашки.
Я открою ее тайну: днем она — придорожный камень; ночью — река, струящаяся рядом с мужчиной.
Октавио Пас
«Трескучий мороз — от такого и камни трескаются» — с тех пор, как последние дома предместья остались позади, крутились в голове Паскаля Бенена эти слова; он старался прогнать их, заставляя себя думать о печке в своей комнате или о черной классной доске, о непослушных детях и о скрипе мела по аспидным доскам, но каждый раз передышка оказывалась ничтожной. Через минуту-другую, после сотни шагов слова возвращались, прорвав вылинявшую картинку, и мгновенно выстраивались в том же неумолимом порядке. Учитель (так к нему обычно обращались) не слишком беспокоился: сама по себе фраза была вполне безобидной, а он уже замечал у себя прежде эту странность, временную слабость воли, своего рода брешь, через которую назойливые слова, словно инородные тела, проникали в сознание. Он шел посередине дороги, звякая о нее подкованными подошвами.
Читать дальше