Пока его ловили, кузнец долго делал самокрутку. Сделал, достал щипцами из горна уголек, прикурил.
— Дурак молодой, — сказал он, — от добра рвется, пользы не понимает, куда он некованый? Людям на обувь подковки ставят, не то что. Верно? — весело спросил он.
Мы вздохнули. Кузнец сказал, что можно взять по подкове.
— На счастье.
Мы взяли, и он погнал нас, потому что увидел, что ведут пойманного жеребца. Мы отошли и смотрели издали, а на следующий день вернулись.
— Еще счастья захотели? — спросил кузнец.
Но мы пришли просто посмотреть. Мы так и сказали.
— Смотрите. За погляд денег не берут. Только чего без дела стоять. Давайте мехи качать.
Стукаясь лбами, мы уцепились за веревку, потянули вниз. Горн осветился.
Это было счастье — увидеть, почувствовать и запомнить, как хрипло дышат порванные мехи, как полоса железа равняется цветом с раскаленными углями, как отлетает под ударами хрупкая окалина, как выгибает шею загнанный в станок конь, и знать, что все лошади в округе — рабочие и выездные — подкованы нашим знакомым кузнецом, а мы его помощники, и он уже разрешает нам браться за молот.
У рыбацких лодок нежные имена: Лена, Светлана, Ольга, Вера… Я шел с рыбаками на вечерний вымет сетей на баркасе "Надежда" и пошутил, что с лодкой надежды ничего не может случиться.
— Сплюнь! — велел старший рыбак.
Солнце протянуло к нам красную дорогу, и на конце этой дороги волны нянчили наш баркас.
Пришли на место. Выметали сети. Отгребли, запустили мотор.
Рыбак, тяжело ступая бахилами, подошел и сел. Помолчал.
Прожектор заката вел нас на своем острие.
— Надежда! — сказал рыбак. — На этой "Надежде" нас мотало, думали: хватит, поели рыбки, сами рыбкам на корм пойдем.
От лодки разлетались белые усы брызг, как будто лодка отфыркивалась в обе стороны.
— А ты ничего, — одобрил он. — Выбирать пойдешь?
— Пойду.
И вот, хоть верь, хоть не верь, своей дурацкой шуткой я накликал беду. Когда на следующий день мы выбирали сети, налетел шторм.
Лодку швыряло, как котенка. Ветер ревел так, что уничтожал крик у самых губ.
Вернув рыбу морю и отдав пучине сети, мы все-таки выгребли. Когда, обессиленные, мы лежали на песке и волны, всхрапывая от злости, расшатывали причал, он крикнул:
— Как?
Я показал ладони.
— Заживет!
Я согласился, но все равно сказал, что имя у лодки хорошее. Он засмеялся.
— Жена моя — Надя. Каприз ее был. Назови, говорит, лодку, как меня, тогда выйду.
— Хорошая?
— Лодка? Сам видел.
— Жена!
— Об чем речь. Сейчас с ума сходит.
Он стащил сапоги, вылил воду и хитро посмотрел на меня:
— Хочешь, надежду покажу?
— Да.
Я подумал, что в поселке он покажет свою жену Надежду.
— Вот! — Он показал мне свои громадные ладони, величиной в три моих.
Много времени в детстве моем прошло на полатях. Там я спал и однажды — жуткий случай! — заблудился.
Полати были слева от входа, длинные, из темно-скипидарных досок.
Я проснулся: темень темная. Мне понадобилось выйти. Пополз, пятясь, но уперся в загородку. Пополз вбок — стена, в другой бок — решетка. Вперед — стена. Разогнулся и ударился головой о потолок. Слезы покапали на бедную подстилку из чистых половиков.
Тогда еще не было понимания, что если ты жив, то это еще не конец, и ко мне пришел ужас конца.
Все уходит, все уходит, но где-то далеко-далеко, в деревянном доме с окнами в снегу, в непроглядной ночи, в душном тепле узких, по форме гроба, полатей ползает на коленках мальчик, который думает, что умер, и который проживет еще долго-долго.
Морская свинка
Я ходил в лаптях. Пишу об этом и безо всякой гордости, и безо всякой грусти. Помню лучину, деревянную борону, веревочную упряжь, глиняные толстые стаканы, морскую свинку, таскавшую билетики с предсказанием судьбы… Я много жил. Я помню средневековье.
В воспоминаниях, даже в небольших по времени, прочтется прогресс. Толстой дожил до синематографа. Я тоже до чего-нибудь доживу. Тут можно ехидно улыбнуться. Но вопрос как читать.
Да, о свинке. Она вытащила мне бумажку с записью моей судьбы, но не успел я вчитаться в нее, как билетик отобрали: желающих узнать свою судьбу было больше, чем судеб.
В то время я еще не учился. У нас жила девочка, бессловесная удмуртка. Она жила зиму или две, ходила в школу. Тогда мало было школ по деревням.
Питалась она очень бедно, почти одной картошкой. Мыла две-три картофелины и закатывала в протопленную печь. Они скоро испекались, но не как в костре, не обугливались, а розовели… Излом был нежно-серебристым, как горячий иней.
Читать дальше