— О Господи, Господи… — причитает Дорис, хлюпая носом.
Она хочет меня поднять, но не может. Пыхтит и тужится, как телящаяся корова. На лбу у нее выступают темные вены.
— Оставь меня, оставь меня в покое… — Неужели этот страдальческий голос принадлежит мне? Я поскуливаю, как раненая собака.
Затем, к своему ужасу, я чувствую на щеках слезы — кажется, мои, но как же они позорны, все равно что неожиданная влага на простынях больных и немощных. Предательские струйки стекают по щекам. Нет, нельзя плакать перед ней. Я прогоняю слезы, кляну их на чем свет стоит — пусть исчезнут сию же минуту. Но так и не могу произнести ни слова, а слезы не высыхают.
— Марв! — зовет она. — Маарвиин!
Слышны глухие шаги — он поднимается по лестнице, довольно быстро для него, ибо сын мой — грузный мужчина, круглый, как бочка, и быстрые движения даются ему нелегко. Ему ведь уже шестьдесят пять, если не больше. Странно. Хотя ему, наверное, еще более странно — иметь в таком возрасте живую мать. Широкое лицо сына выглядит встревоженным, а уж если есть на земле что-то, что Марвин терпеть не может, так это тревожиться и расстраиваться. Спокойствие, вот что для него главное. Его спокойствие несокрушимо. Если бы вместо меня упал и разбился вдребезги весь мир, он лишь покачал бы головой, похлопал глазами и произнес: «М-да, хорошего мало».
Кто же все-таки назвал его Марвином? Брэм, ясное дело. Похоже, это было традиционное имя для всех Шипли. Именно подобными именами они нарекали отпрысков. Мейбл, Глэдис, Вернон, Марвин — все как на подбор плоские, скучные имена, безвкусные, как бутылочное пиво.
Он берет меня под мышки и тянет наверх, и, наконец, я поднимаюсь, то есть меня поднимают, как бетонную плиту. Марвин бросает взгляд на Дорис, которая квохчет рядом.
— С этим надо кончать, — говорит он.
Не вполне ясно, что он имеет в виду: то ли я должна усилием воли прекратить падать, то ли Дорис должна прекратить меня поднимать.
— Рухнула, как дом.
— И тем не менее, невзирая ни на что, — изрекает Марвин (он любит высокопарные слова), — я не желаю, чтобы у тебя случился сердечный приступ.
Ну что ж, теперь ясно. Он говорит о Дорис. Она глубоко вздыхает, словно выпуская воздух из самых глубин живота, и бросает на него многозначительный взгляд. Приподнимает бровь. Он качает головой. Что за тайные знаки? Только что они говорили так, будто я пустое место, не человек, а мешок с песком, который они подняли с пола. Но сейчас они вдруг вспомнили, что я все слышу, и от этого им не по себе. Я чувствую: надо объяснить им, что это недоразумение, надо как-то показать, что это из ряда вон выходящее событие, которое не повторится впредь.
— Все хорошо, — говорю я. — Я просто слегка растерялась. Все из-за коврика. Говорила же тебе, Дорис, убрала бы ты этот ужасный коврик из моей комнаты. Он опасный. Тысячу раз говорила.
— Хорошо, уберу, — говорит Дорис. — Пойдемте уже чай пить, а то остынет. Сами справитесь?
— Конечно, — резко отвечаю я. — Почему же не справиться?
— Давай я тебе помогу, — встревает Марвин, беря меня за локоть.
Я отталкиваю его лапу.
— Спасибо, я сама. Иди вниз. Я сейчас буду. Иди же, ради Бога, иди.
Наконец они уходят, неуверенно оглядываясь. Вдруг случится чудо, и я слечу вниз по лестнице и сломаю шею?
Я выжидаю, стараясь вернуть самообладание. На моем туалетном столике — флакон одеколона, который Тина, их дочь и моя внучка, подарила мне на день рождения, или Рождество, или еще какой-то праздник. «Ландыш». Я не виню ее за такой выбор, не считаю ее бестактной. Откуда ей было знать, что именно ландыши, эти белые цветы со сладким, даже приторным запахом, мы вплетали в свое время в венки для мертвых. Запах одеколона ничуть не напоминает аромат цветка, давшего ему название, но он весьма приятен. Я слегка смачиваю им запястья и пускаюсь в опасный путь вниз по лестнице. Я крепко держусь за перила, и кончено же у меня все очень хорошо получается, как, впрочем, и всегда, когда нет зрителей. Я добираюсь до зала, потом до гостиной, кухни, и вот он — чай.
Готовит Дорис хорошо, это надо признать. Даже будучи невестой Марвина, она уже умела приготовить вполне приличный обед. Что неудивительно, ей ведь всегда приходилось готовить, даже в юности. Она из самой обычной большой семьи, и этим все сказано. Я-то научилась готовить уже после свадьбы. В детстве я частенько проводила время на нашей огромной и теплой кухне с зелеными шкафами, но появлялась там с одной целью — посмотреть и перекусить. Посмотреть, как тетушка Долли месит тесто и бьет его кулаками или чистит яблоко, так что получается одна длинная завитая ленточка из шкурки. Я тогда размышляла, как же, должно быть, грустно всю жизнь заниматься чужим хозяйством. Предчувствий никаких не было и в помине, и я была уверена, что я… о, я совсем не такая, как тетушка Долли. Мы прекрасно с ней ладили, но при этом у меня было ощущение, что я совсем другого склада, другой породы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу