У подножия трибуны забавными парочками стояли трехлетние, четырехлетние, пятилетние мальчики и девочки, растерянно держась за руки; детей нарядили в национальные одежды, и эти одежды были мертвы. То были костюмы немецких народностей, которых более не существовало; малышей втиснули в мертвые наряды, как в клетки, и они, празднично разодетые, выставленные напоказ перед роем кинокамер и микрофонов, ослепленные прожекторами, беспомощно озирались в непонятном им мире. Это национальный костюм вашей родины, сказали им, маленьким вестфальцам, баварцам, гессенцам, фризам, вюртембержцам и берлинцам; это национальный костюм вашей родины, сказали им, и его надо носить с гордостью; на головах старинные чепчики, в руках украшенные лентами грабли, и вот они стоят, беспомощные детишки, куклы в страшном спектакле. Они растерянно оглядывались, и одежды их были мертвы, и я вдруг понял, что здесь, на этой площади, все было мертвым: мертвые наряды, мертвые грифы, мертвые флаги, мертвые имперские земли, и мертвые коршуны, и мертвые руны, и мертвые вымпелы, и мертвые кресты — парад призраков из мертвого прошлого, которое все еще живо. Барабаны, дудки, литавры; мальчик лет пятнадцати, в черных штанах и белой рубашке с галстуком и руническим знаком, вышел вперед и заговорил взвинченным, кликушеским голосом, от его речи пахнуло мертвечиной, и в моей памяти всплыло прошлое. Свист дудок, грохот литавр, исступленные выкрики, по улице идет молодой парень, высокий, широкоплечий, в черных бриджах и белой рубашке, смеясь, он тащит за бороду старого раввина. Снова свист, грохот; вот приволокли чешского жандарма и швырнули на рыночную мостовую: «Эта свинья арестовывала немцев, господин офицер!» У офицера на черной фуражке — череп; мирному сосуществованию народов пришел конец, гремит «Эгерландский марш», танки мчатся к Пражскому Граду, вспыхивает и рушится Лидице. Свист дудок и грохот литавр становятся все тише и наконец замирают; отзвучал «Эгерландский марш», выдохлось ликование, мы забились в подвалы, и в каждом подвале затаился страшный вопрос: каково же будет возмездие? Что оно неминуемо, нам всем было ясно. Мы пытались истребить других, теперь другие истребят нас, око за око, зуб за зуб! Они запрут нас снаружи, и мы подохнем здесь, в подвалах; а может быть, смилуются: выведут и расстреляют. Или же произойдет самое невероятное: нам подарят жизнь и выселят куда-нибудь на Сахалин или в тундру или пошлют на свинцовые рудники. И вот настал день капитуляции, они постучали к нам в дверь и сказали: «Собирайте ваши вещи, уходите в свою страну и учитесь быть добрыми соседями». А один еще добавил: «Желаем вам счастья».
Мы собрали свои пожитки и двинулись через границу в одну часть Германии и в другую часть Германии, которая тогда еще была единой и все-таки уже разделенной; и в одной части Германии переселенцам дали землю, жилье, и они занялись честным трудом, а в другой части Германии детей стали наряжать в мертвые одежды и пичкать смертоносной мечтой.
Я вздрогнул. Дудки и барабаны молчали; умолк и оратор, зловеще заклинавший смерть; площадь затихла, и на трибуне я увидел барона фон Л. Внешне он мало переменился, только волосы и бакенбарды поседели: на носу у него были очки с узкими стеклами без оправы и с золотой дужкой, он курил сигару и оживленно болтал с группой господ; господа были в летних костюмах и приветливо улыбались. Вероятно, барон сострил, потому что господа смеялись, а один, смеясь, покачал головой и что-то сказал, и все засмеялись, и барон тоже, а пока он смеялся, тучный лысый господин объявил, что сейчас выступит барон фон Лангенау. Грянула овация; барон положил сигару, сказал на ходу еще какую-то остроту и подошел к микрофону. Я не расслышал, что он сказал вначале, в первый момент я был парализован этой кошмарно-гротескной встречей: казалось, время остановилось, оно и в самом деле остановилось, словно вернулся 1938 год — мертвое время, отравленное трупным ядом! Я заставил себя прислушаться к речи оратора. Барон говорил о свободе, а я видел его поместья и леса, которые отныне ему не принадлежали; он говорил о самоопределении, а я видел заложников, которых вели на казнь; он говорил о праве на родину, а я видел, как он поднимает бокал за Богемию у Ледовитого океана. Тихо шумела толпа, в голубом небе колыхались флаги с грифами, крестами и липами, и у трибуны в тяжелых одеждах стояли дети — яркие, но уже увядшие цветы! Я глядел на них и содрогался от ненависти к господам, которые не колеблясь растлевали ядом детские души; я стоял и дрожал от гнева, а оратор заговорил громче; сначала он жалобно сокрушался о судьбе Германии, но вот в голосе его зазвучали угрожающие нотки. «Мы не стремимся к выгоде, этого требует элементарная справедливость!» — крикнул он.
Читать дальше