И каждый раз, приближаясь к перине, Измаил верил, а уже через миг сдавался — растерянный, удрученный и сраженный: пальцы прикасались не к перине, а к каменным валунам, к твердейшей как алмаз скале; весь мир казался застывшим в загустевшей магме, завершенным и замершим в кадре, затянутым в неделимую пелену, чередующую прекрасный глянец и пастельную зернистую рябь. Внутри кадра все лица и предметы казались живыми, реальными, деятельными: так, Фаустина распахивала дверь, растягивалась на банкетке, а ее кавалер нес ей виски; так, раздавались звуки шимми, приплывала яхта, сверкал злаченый перстень, выскакивал лакей. А вне кадра — пусть даже Измаил имел веские причины считать себя в нем — расстилалась бескрайняя даль без складки, безграничная ширь без стыка и шва, вязче, чем пластилин, гуще, чем мастика, гипс или цемент; единая гладь без щелей, затвердевшая жижа, застывшая хлябь, цельная масса равнины: всё и вся слипались вместе, без склейки, сварки и спайки.
Вес тела не сминал никакие перины — скала была бы мягче в тысячу раз; шаг не заставлял скрипеть никакую паркетину; движения руки были бессильны перед выключателями и дверными ручками: Измаил был не властен ни над чем.
Спустя время — и уже без всяких иллюзий — Измаилу явилась разгадка: вся эта тягучая жизнь, переживаемая им взаправду, была снята на пленке. М. — тип с бакенбардами, влюбленный в Фаустину, — лет двадцать назад приплыл сюда на неделю и, применив скрытую камеру, запечатлел в фильме себя и приглашенных приятелей.
Тем временем как фатальный недуг сражал дубы, гумус, кишащий мерзкими тварями, устилал бассейны, а забытые здания разрушались и превращались в прах и пыль, едва вдали над акватическими пределами успевал задуть пассат, как тут же наступали приливы; струи заливались в раструбы на берегу, а в нижней части фазенды запускались динамические машины агрегата (чье назначение Измаил уразумел не сразу); затем вырабатываемая энергия включала аппаратуру, и та тут же выдавала, причем в мельчайших деталях, — те же краски, те же звуки, — целую череду снятых и записанных на пленку секунд — упраздненных и на века бессмертных: так, идентичным путем некий Марсьяль Кантерель вывел специальную эссенцию «Виталиум», дабы мертвецы в леденящей камере через равные интервалы времени «включались» и переживали решающий миг их жизни.
Люди, растения, предметы казались реальными и все же были чистейшей фикцией. Мир представлялся истинным и все же являлся лживым. Мир казался привычным и все же извергал призрачную мру и безумие.
или как в три абзаца ищущий умудряется утратить нить, мысль, себя…
Антей стремился выяснить, как связана с ним книжная жизнь Измаила: без устали напрягая фантазию, всматривался в паркетные видения, предчувствуя табу, на незримую напасть, неясный вакуум, немую весть; видение, видимый вид беспамятства, где правит забвение, где упраздняется здравый смысл: весь мир казался привычным и все же…
Все же…?
Антей терял нить, мысль, себя.
Часть III
Еще Глас (Алимпий)
или записки из дневника
Затем, желая все-таки найти разгадку, Антей решил вести дневник.
Взял тетрадь. В верхней части страницы написал:
ИСЧЕЗАНИЕ
затем, ниже:
Исчезание. Чье? Индивидуума? Предмета?
У меня в паркете скрыта (скрывалась ли ранее? или скрылась лишь сейчас? будет ли скрываться всегда?), сиречь засекречена причина, и даже важнее, чем причина: знание, сила.
В паркет запаркетчена целая картина.
Как если бы лик Арчимбальди на картине Арчимбальди или удивительная фреска с лишенным пигментации растлителем Д. Греем из текста Уайльда складывались, являя рельеф — глаза, губы, уши, — не из акватических тварей и скрученных растений, увивающих пышные фрукты, а из груды вкрадчивых бацилл, чье сращивание — пример искусства высшей степени — представляет зрителю единую, цельную картину и ни на секунду не дает расчленить ее на идентифицируемые фрагменты. Думается, мастер стремился сделать изделие, чествующее сам прием делания и не выдающее секрет приема; вещь скрывающую и раскрывающую, причем два этих действия сменяемы или даже параллельны.
Сначала изменения практически не видны. Как тебе кажется, существуют лишь внутренние переживания, и из-за них мир является двусмысленным, странным и даже пугающим. Затем вдруг узнаешь или, как тебе кажется, узнаешь: здесь, вблизи, существует штука (сразу и не скажешь какая), чье присутствие тебя стесняет, смущает, страшит. И тут все начинает распадаться, разлагаться, загнивать. Первым — ты сам. Ты расклеиваешься, раскисаешь. Тебя начинает терзать внезапный и цепкий недуг. На тебя накатывают галлюцинации; разум заклинивает, и ты дуреешь у себя на глазах.
Читать дальше