От кустика липко пахло. Яркие, блестящие листья его выглядели и здоровее, и увереннее, даже наглее, чем листья большого тополя, чьим незаконнорожденным сыном был кустик. Листья его вертелись на неуловимом ветерке, как ладошки, показывающие, что вымыты. Кустик мог вполне по-человечьи сказать «ку-ку», и нырнуть на минутку под землю, и разровнять над собой разодранный при рождении асфальт, и опять выскочить. А большой тополь так бы не смог… Согревалась спина, согрелись под натянутой юбкой голые колени. От стены не пахло ничем тошнотворным. Невесомая мошка с мешающими в пешеходной жизни крыльцами перебиралась с той кирпичины, где лежал Фридкин нос, на ту, где улегся глаз, через труднопроходимый хребет цементной прослойки. Фридка старалась не дышать, чтобы не поднять урагана в этой местности. И, дождавшись, когда еле видимые волоски ножек засеменили по гладкой равнине, она встала и пошла на могучий зовущий запах жареных пирожков из окон институтского буфета.
Женщины в палате говорили жадно, и слушали жадно, и торопились сказать про себя почему-то самое плохое — как поссорились со свекровью, какой мстительный начальник на работе, как корыстны подруги. Говорили о мужьях — со злобой или с пренебрежением, но никто — хорошо. Та, что была здесь четырнадцатый раз, заикнулась: мой-то… Но ее оборвали: то-то хорошо, бережет тебя, главное. О любви говорили грубо, только о той, что привела их сюда… Ужинать одни не пошли — тошнило, другие, напротив, и поужинали, и подъели домашние припасы — так их меньше тошнило.
ПЕСНЯ, СОЧИНЕННАЯ НА ЛИМАНАХ
Шатер покинут и очаг, не для меня тепло и чад, вокруг котла пусть без меня и врут, и клянчат, и урчат! Коня возьму — он бел и чист, струится грива, взгляд лучист. Клинок возьму — луной обласкан, мой свист во тьму опасно-ясный. На знамени моем — ясность, и в сердце у меня ясность, и клятва первая моя — ясность, и жертва страшная моя — ясность.
Лечу, скачу, ищу, где бой, где прост и ясен спор любой. Мой конь храпит, а я пою балладу буйную мою. Пусть без меня дымит очаг, не для меня тепло и чад, вокруг котла пусть без меня и врут, и клянчат, и урчат! На знамени моем — ясность, и в сердце у меня ясность, и клятва первая моя — ясность, и жертва страшная моя — ясность!
Но вот — рассвет, а боя нет, и ясность утренней звезды пленяет. Мой конь бредет, заря встает, рожок дудит, роса сверкает… И я, усталая, пою балладу тихую мою. На знамени моем — ясность, а в сердце у меня верность, а клятва первая моя — щедрость! Кому отдам души моей нежность, кому отдам руки моей слабость?.. Там без меня горит очаг… Не для меня тепло и чад…
Вокруг котла пусть без меня и врут, и клянчат, и урчат!..
— Не пугайся, деточка, ты просыпаешься.
— Я вращаюсь!.. Какая правильная орбита! Я не человек, я сознающий элемент, нечто… Вращаюсь в глухом и бездонном одиночестве… Некому, кроме меня, осознать багровое окружение… Ключ жизни у меня! В моем сознании, в моем вращении! Вся ответственность — на мне! Я хранительница, я держательница — единственная в красно-коричневых скалах, единственная в гранатовом море, единственная в вечно-закатном небе…
— Все хорошо, все позади, не пугайся… Просыпайся!..
— Я проснулась.
— Все позади, все хорошо…
— Кто мог у меня быть, доктор? Девочка или мальчик?
— Что ты, миленькая, что ты, моя бедняжечка, доктор не может тебе сказать на твоем сроке, что ты!..
— Двойня.
Женщины в палате стали другими — слабыми, усталыми, нежно-удрученными. Они подходили к окнам, махали мужьям с виновато-ободряющими улыбками, растроганно разворачивали передачи, умилялись неуклюжей заботливости. Говорили мало, главным образом о детях. О своих, у кого были свои, о чужих, если своих не было. О вчерашнем почти не вспоминали — случайность, с кем не бывает, но больше нет, никогда. Только та, что была здесь четырнадцатый раз, смеялась, широко показывая на зависть прекрасные зубы чертовки.
Она однажды приснилась Фридке в жутком сне. Как будто стоит у окна в длинной, до полу, рубашке, достает изо рта по одному свои зубы и, плутовски оглядываясь на Фридку, швыряет светящуюся жемчужинку в ночной сад. И считает: сорок шесть, сорок семь, сорок восемь.
— Сколько же у вас зубов?! — в ужасе кричит ей Фридка.
— Сколько захочу! — отвечает та и хохочет. — Сколько за-хо-хо-чу!
Далеко в теплой ночной степи маячил махонький огонек, не останавливаясь, без пути слоняясь туда-сюда, жутковатый. Ребята предположили, что это фонарик, привязанный на рогах пасущейся скотины, чтобы не потерялась ночью. Возможно, так оно и было.
Читать дальше