Тем летом Глеб водил меня на закрытую премьеру какого-то модного фильма, и фильм этот начинался с того, что стильно одетый мужчина бежит сквозь болотистые заросли к железнодорожной насыпи, а одновременно с его бегом идет издалека люмьеровский поезд: все ближе, и громче, и тревожней. Бежит человек, и на ходу, иссекаясь о камыши, сбрасывает с себя то пиджак, то галстук, то ремень. А в поезде, в купе, ручка, только что выводившая в чьей-то руке послевоенную дату, падает на тетрадь и начинает кататься из стороны в сторону в такт поезду, берущему виражи. Мужчина, иссеченный до крови, раздет уже донага, и у самой насыпи, в подножном болоте начинает измазывать себя с ног до головы черной густой грязью. Несется навстречу поезд, качается из стороны в сторону ручка, а эта черная, как негр, фигура, сладострастно размазывающая грязь по голове, по шее, по спине, вдруг двумя дугами полусогнутых пальцев, будто раздвигая занавес, стирает, а то и сдирает липкую черную грязь с двух век, и глаза его открываются навстречу поезду.
Стоит обнаженный черный человек, обмазанный с головы до ног грязью, и смотрит с поляны на грохочущий над ним поезд, в котором, как в колыбели, качается из стороны в сторону ручка.
Все перепуталось в моих мозгах, этот черный человек и я сам, грязь и слезы, поляна и «Полянка», поезд и поезд, одно только осталось с того лета: ощущение обнаженности и неотвратимости. И ручке, катающейся из стороны в сторону, этого никогда не описать.
Станция метро «Менделеевская»
Ах, если б я нашел свою Олесю (почему-то она мне казалась Олесей и никак иначе), я бы повенчался с ней через несколько лет на станции «Менделеевская». Уж больно нравились мне там гирлянды фонарей, вылепленные в виде небывалых химических цепей, как будто свет есть производное этой химии, как будто распутав человеческую ДНК, возможно понять, откуда она, Олеся, мелькнула как тень, как призрак в моей жизни и оставила меня с неразрешимыми метахимическими уравнениями, наподобие: «Кирилл + Олеся =.» Чему бы неизвестному это ни было равно, но имена сопрягались, и в сопряжении двух имен я вел ее мысленно вдоль бесчисленного количества равных, а потому безопасных арок под гирляндами химического света. Из каждой арки медленно выплывали люди, которых я знал и не знал: женщины выходили с одной стороны, мужчины — с другой; в середине зала, чуть впереди нас, они кланялись друг дружке и, грациозно соединив руки, как в средневековом менуэте, поднимали их аркой над нашими головами. Ручеек этих людей не кончался, пока мы шли под гирляндами света, а там, где мы прошли, начинались вихревые пляски, и там, у алтарной глухой стены, упирающейся в массу московской глубинной земли, нас ждала моя покойная мама — Москва.
Станция метро «Цветной бульвар»
Так и жили мы мелочами жизни, не зная, что то был наш звездный русский час, что звезда эта теперь сорвалась и летела по ночному небу, чтобы чиркнуть по атмосфере и сгореть навсегда. А тогда — тогда все пытались стать русскими: и украинец Саша Бутовец, и еврей Дениска Абрамов, и татарка Ната Буслаева, и цыган Ромик Гимранов, да и я сам неизвестно каких африканско-сибирских кровей.
Но уже сидели на площади перед гостиницей «Россия», разбив свой палаточный городок, узбеки Узгена, порезанные кыргызами с окрестных гор, как раньше сидели турки-месхетинцы, выжженные из Ферганы теми самыми узбеками, как сидели армяне Сумгаита, азербайджанцы Шуши, абхазы и грузины, литовцы и латыши.
Вдруг все перестали быть русскими, и даже евреи — друзья моей мамы — стали звонить запоздало, чтобы сообщить о своем отъезде в Израиль. Всем им, от первого и до последнего, было куда податься, но куда было деваться мне, тому, кто не хотел отрекаться от самой капелюшечности своей соборной, сборной русскости?!
Это тогда Кирса с Ванькой Кореновским создали какой-то русский отряд особого назначания, и, поскольку я вымахал за тот год на голову выше Ваньки и на полголовы выше Кирсы, оба стали зазывать меня в свой отряд, чтобы мочить черножопых. Когда я захлопал глазами перед такой откровенностью, Ванька поправился: «Я имею в виду чурок и зверьков, не таких, как ты!» И добавил: «Ты-то наш!» Но я в тот отряд не пошел, нет, не из-за трусости или неловкости, просто, в тот год Глеб окончательно спился и ЖЭК опечатал квартиру, за которую он не платил уже три года — со времени смерти моей матери, а потому я был вынужден поселиться у Ирины Родионовны.
Читать дальше