Последующие дни прошли в пелене тумана. Были похороны. Маленький гроб. У могилы Рэб произнес Кадиш, молитву, которую он из года в год читал для других, молитву, в которой ни разу не упоминается смерть, но которую тем не менее произносят каждый год в годовщину смерти.
«Да возвысится и осветится Его великое имя
В мире, сотворенном по воле Его…»
На гроб бросили горсть земли.
Рину похоронили.
Рэбу тогда было тридцать шесть.
* * *
Рэб, рассказывая мне об этом, признался, что в те дни проклинал Бога.
— Я снова и снова спрашивал Его: «Почему она умерла? Что эта маленькая девочка такого сделала? Ей было всего четыре года. Она не обидела ни одной живой души».
— И Он вам ответил?
— Нет, у меня до сих пор нет ответа.
— Вас это рассердило?
— Я был в ярости… какое-то время.
— А вы не чувствовали себя виноватым в том, что проклинали Бога? Вы ведь раввин.
— Нет, не чувствовал, — ответил Рэб, — потому что, проклиная, я все же признавал, что есть сила могущественнее меня. — Он помолчал. — Так и началось мое исцеление.
В тот вечер, когда Рэб снова взошел на кафедру, синагога была набита битком. Некоторые прихожане глубоко ему сочувствовали. Были и такие, что пришли из любопытства. Но в глубине души большинство, наверное, задавалось вопросом: «Что же вы скажете нам теперь, когда с вами случилась такая беда?»
Рэб знал это. И в какой-то мере именно поэтому он вернулся на службу так быстро — в первую же пятницу после положенных тридцати дней траура.
Когда Рэб поднялся на кафедру, и конгрегация затихла, он заговорил так, как говорил всегда, — от чистого сердца. Он признался, что сердился на Бога, вопил и выл от ярости, требуя ответа. Рэб говорил, что он, священнослужитель, плачет и страдает, как любой другой, при одной мысли о том, что ему больше никогда не обнять свою девочку.
И тем не менее, сказал он, все положенные, выполняемые им с проклятиями траурные обряды — молитвы, разрывание одежды, завешивание зеркал — помогли ему сохранить рассудок. Если бы не они, он сошел бы с ума.
— То, что я прежде говорил другим, теперь я должен сказать самому себе, — признался Рэб.
Именно так, по словам Рэба, самым тяжким способом проверялась его вера. Теперь он должен был сам пить свой собственный лекарственный напиток и исцелять свое разбитое сердце.
Рэб рассказал им, что, произнося слова Кадиша, он думал: это часть моей традиции, и когда я умру, мои дети прочитают эту же самую молитву, которую я сейчас читаю по своей дочери.
Его вера не спасла Рину от смерти, но она хоть чуть-чуть да облегчила нестерпимую боль, хоть немного да помогла ему пережить эту невыносимую утрату, напомнив, что в этом огромном мире мы всего лишь хрупкие частицы. Его семья благословенна уже тем, что этот ребенок прожил рядом с ними хотя бы несколько лет. Когда-нибудь он с ней снова увидится. Он в это верит. И это придает ему силы.
Когда он кончил говорить, почти все в зале плакали.
— И уже год спустя, — рассказывал мне Рэб, — если мне приходилось навещать семью, потерявшую кого-то из близких, — особенно когда умирал кто-то из молодых, — я пытался утешить скорбевших тем, что в свое время помогало утешиться мне. Порой мы просто сидели и молчали. Иногда я держал кого-нибудь за руку. Я давал им выговориться. Выплакаться. Проходило время, и я видел, что им становилось немного легче.
А потом я выходил на улицу и делал так… — Рэб коснулся пальцем языка, а потом поднял палец к небу. — Еще одно очко в твою пользу, доченька, — улыбнувшись, произнес он.
И вот теперь, сидя в домашнем кабинете Рэба, я держал его за руку так, как в свое время он держал других. Я попытался улыбнуться. Он часто заморгал.
— Хорошо, — сказал я, поднимаясь с места. — Я скоро приду еще.
Он едва заметно кивнул.
— Ты… идет… да… — зашептал он.
Что мне было делать? Он не мог произнести ни одного связного предложения. И все мои жалкие попытки вести с ним беседу только расстраивали его. Похоже, он понимал, что происходит, и я боялся, что выражение моего лица выдаст, какую непоправимую утрату я переживаю. Неужели это справедливо, что такой мудрый и красноречивый человек, еще несколько недель назад читавший лекцию о божественном, лишен своего ценнейшего дара? Он не мог больше учить, он не мог сплетать изящные фразы и предложения и не мог ясно мыслить.
И петь он тоже не мог.
У него осталась лишь способность сжимать мои пальцы и шевелить губами.
Читать дальше