Свинцово вдавленный по щиколотки, по колени в зыбучий пол, все глубже опускаясь, он выжал из послушных лицевых поганое радушие скота, вот эту только Нине предназначенную улыбку удивления, неверия в то, что она ему подарена, что есть вообще на свете такой зверь, как Нина… все было как всегда, все было настоящим, и губы у нее как бы зеркально шевельнулись в такой же удивленной и признательной улыбке, очень было похоже.
Нет, он ее не знал, совсем чужой она стояла перед ним, и было тем страшнее, позорнее, безнадежнее открывать — тон в тон и черточка за черточкой — убийственное сходство с тою, настоящей, родной.
Она же ничего не знает, — в башке проскочило, ожгло, — и значит, не узнает никогда, если, конечно, только ты… и значит, ничего и не было, почти… так, перебой в сети, скакнуло напряжение, но это смех, решаемо, соединить концы, слепиться, склеиться, и снова потечет ваш общий ток, такой же, — скрутил кишки ему соблазн зашить в кармане, в брюхе, спрятать, проглотить… — нет, нет, не выйдет, друг, дело не в девке, нет, не во вчерашней шалости — нет, это как судить серийного убийцу за кражу водки из ларька, три вышки ломятся, прижизненное, тут-небытие, уже-не-жизнь без Нины, а приговаривают только к трем годам колонии… и все бы хорошо, вот можно жить, дышать, но только давит изнутри, не прогорев, не растворившись в восторге неподсудности, вот это знание, что есть еще другие эпизоды, и ноги сами несут в знакомый кабинет: «Ну что пришел, урод? Свободен, больше не задерживаю, не слышу, что ты там мычишь… признание? Совсем ополоумел? Иди гуляй, Федот, чужого не бери… что ж мне метлой выгонять тебя отсюда?»…
Она его-то, может, и узнала, хотела узнать, но сам себя не узнавал он — человека, семь лет назад тому поклявшегося, что наша жизнь пройдет, а «это» не сгорит. Они и сами не заметили, как начали быть порознь: она решала без него, впускала в свою жизнь чужое существо, чужую кровь, как будто Эдисона уже не содержалось в плане ее мира.
Она стояла перед ним сейчас, как будто тоже скованная вещим чувством окончания «этого», вот с этим чугуном, привязанным к ногам, вот с этим неподъемным камнем опекунства, усыновления, псевдоматеринства; как по барханам, с крабьей скоростью они друг к другу подползали, и в трудном, проржавевшем их, скрипучем соединении не было чудесной прежней пригнанности, силы, вот этой совершенной полноты взаимного проникновения, когда оба подобны складному ножу и каждый в нем — и рукоять, и лезвие одновременно.
С какой-то старческой подслеповатой исполнительностью двух дальних родственников на похоронах еще одной седьмой воды на киселе они взаимно ткнулись занемевшими губами в губы: Камлаев — обмирая от своего бесправия и самозванства, а Нина — будто бы уже готовая стоять на опекунской, материнской своей правде до последнего.
Камлаев сел, поставил ее перед собой, как октябренка, который должен рассказать заученный стишок, держал ее руки в своих, пустых и воровских, и пальцы Нины протекали сквозь его пустой водой, песочным изнуряющим терпением.
— Ну, когда ты приехала? Это что же такое? Вот эта подпольная жизнь, с вот этими шпионскими исчезновениями? Мне кажется, ребенка надо показать врачу: сбегает из дому, невесть где шляется… что это за склонность такая открылась — бродяжничать? — Он веселился с ноющими скулами. — Ну, как там Тома, Тома из детдома? Которая конфеты в одиночку сожрала? Большие шоколадные конфеты.
— Тебе жалко конфет?
— Конечно, жалко, я же идиот, все идиоты любят шоколад. А Томочка со мной не поделилась. Как ты могла — со мной не посоветовавшись? — и мгновенная мерзость закружила при этих словах: ее поставил, Нину, перед собой сейчас оправдываться… в чем?.. прямо курс молодого бойца — бей первый, обвиняй, обрушь.
— Я знаю… — нехороший смешок, неестественный, злой.
— Что ты знаешь?
— То, то. Что ты об этом думаешь.
— Нет, погоди. Я понимаю: их обворовали, обворовали крупно — на родительские поцелуи перед сном, на бабушкин пирог с капустой, на личную неповторимую историю. Но я не хочу все равно, не могу, мне не нужно чужого. Послушай, я перед тобой страшно виноват, в том, что тебя заставил думать, что это ты передо мной виновата. Что ты не можешь мне… что все усилия прахом. Но это не решение, Нина, вот эта девочка, конфетная маньячка, — не решение.
— К каким мы только врачам ни обращались, все разводят руками, пеняют на Бога — не дал. — Она заговорила принужденно, сомнамбулой, будто поставили пластинку. — А потом я спросила: не дает — почему? для чего? Вот как же это не дает? Дает! Вон Тому дает, вон их сколько — бери. А если не возьмешь, то ей не жизнь, конец. У нее же совсем никого. И вот у меня никого. Вот у нас, — она взглянула с жалкой бессильной надеждой: так можно говорить теперь — «у нас»?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу