Набитый тряпками мужик, шагнувший под колеса, был поднят на капот, как на рога, и он, Камлаев, видел дление кратчайшее в упор вот это жалко-осчастливленно-безумное лицо; отброшенный застопоренной намертво машиной невесть откуда-то взявшийся дебил с какой-то противоестественной, неваляшечной легкостью опять поднялся на ноги и, выставив перед собой дрожащую чумазую ладонь, как будто заклиная, двинулся к Камлаеву — невидящие жалкие глаза, неясной истовой мольбой опрокинутое подобострастно-тряское лицо. Камлаев выскочил наружу, уже освобожденный, успокоенный, что обошлось, живой.
— Я вас прошу, простите, умоляю, войдите в обстоятельства, — интеллигентская бородка, очки, наверное, слетели при ударе… типичный травоядный, он судорожно сцапал Камлаева за локоть. — У… у меня жена… рожает… кажется, — сглотнул и с глупо-жалкой детской улыбкой попросил: — Возьмите! Возьмите нас в город, пожалуйста. В больницу нам надо, прошу вас. — Нет, это уже было чересчур, такая накрепко спрессованная масса ложившихся одна к одной случайностей — вот жизнь, Камлаев отступал перед ее великой беззаконной, высшей точностью: за час он больше сотрясений мозга получил, чем чуть ли не всю предшествующую жизнь…
— Что? Что? Прошу вас! Что же вы молчите? — Мужчинка жалко тряс Камлаева и верил, что не пустит, сможет нажать, заставить, подчинить… вечный терпелец, заяц, простых не могущий вещей — давить, затребовать, дать в рыло… деньги, оседлать — и отовсюду всеми изгоняемый, сшибавшийся с реальностью, как с бампером камлаевской машины. — Если не вы — никто нас не возьмет! — заглядывал в глаза, не понимая, что вынес Эдисону мозг, настолько стройно все в сознании Камлаева сложилось: что их, людишек, слабых, беспомощных, убогих, — миллионы, и он, Камлаев сам — ничуть не выше, не сильнее в сравнении с этим зайцем… и это равенство, уравненность с трясущимся, бессильным, страшно живым от страха мужичонкой сейчас Камлаева не оскорбило, не унизило впервые — устроило, естественное равенство перед природой и судьбой, что отнимают с одинаковой скучной беспощадностью желанных первенцев и у последнего фламандского зеленщика, и у ван Рейна с Саскией.
— Давай веди. — Камлаев вытолкнул, и мужичонка припустил в кусты, поскальзываясь и причитая с радостным подобострастием, будто встречал немецких оккупантов хлебом-солью: «Тут мы, на съезде, тут».
Машину клял, чахоточная машиненка тольяттинского производства сдохла, предав хозяина в высокого значения момент, пришлось им встать на трассе, ловить, голосовать — кое-кто останавливался, но, только узнав, кого надо вести и куда, глядел как на рожающую в лопухах собаку и молча давал по газам.
Мужик помог подняться, выбраться жене, повел под локти — маленькую, круглую, со звонким, выпершим уже предельно во внешний мир животом; испуганное детское лицо, утиная губа, в беспокойных глазах — безостановочный и неустанный обмен сигналами, дыханием с ребенком, который одновременно так изводяще далеко и так схваткообразно близко… вечный пейзаж великого лица беременной, в котором нас нет — в котором только будущая жизнь, носимая под сердцем. Камлаева срубило, разрезало от темени до паха: на разность в облике, повадке невзирая, было разящее, убийственное сходство между вот этой девочкой и Ниной, одна и та же сущность бремени и боли.
Открыл им, подползавшим по шажочку, дверь, и женщина, оберегая огромное надувшееся пузо, передыхая, обмирая, морщась, короткими подвижками усаживаться стала на заднее сиденье. Мужик, продев жене в подмышку руку, сюсюкал с интонацией родителя, переводящего болячку с ребенка на собачку. Вползла, мужик дал выход злобе:
— Никто не брал, скоты… все сразу как ошпаренные с места… сволочи. И больше нет машин. Тут вы… Ну я…
— Так что ж ты денег не давал?
— Я заплачу… потом… я обязательно вам сколько скажете.
— А что ж тянули до последнего? В лесу живете? Легли на сохранение бы давно, и все.
— Так нам же еще рано… было. Все шло совершенно нормально, и тут… — мужик булькнул горлом.
Жена сидела тихо, как монах, как Будда, — даже странно, так, будто никаких врасплошных родов на самом деле и не начиналось. Не по шедеврам и отбросам англоязычного кинематографа: закаченные дикие глаза, закушенные губы, поскуливание, схватывание воздуха дрожащим ртом, измученные выдохи, раздирающий крик в исполнении номинанток на «Оскар», остервенело-сострадательные лица оскароносных их партнеров — «все будет хорошо, детка, ты сильная», — расставленные ноги, волосяная паутина, прилипшая к губам и потянувшаяся следом за руками… вот надо было и Камлаеву сперва сказать «оу, шит!», по мере сил изобразить в себе борьбу урода с человеком, а после, как закончится благополучно, вот этим полоснувшим по слуху бритвой первым криком, — сморгнуть скупую, да, мужицкую слезу, мимически изобразить, что и и его, конечно, тоже опалило вот этим очистительным огнем…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу