Сквозь растопыренные пальцы глянцевитых папоротников, сквозь многоярусный объем просвеченной листвы они смотрели на своих детей: Иван да Марья плечом к плечу сидели у фонтана, у переполненной — тягучая вода лилась через края — каменной чаши, молчали и питались этой тишиной, безостановочным безмолвным говорением друг с другом… почти соприкасались головами как будто с ясным обещанием посмотреть сегодняшней ночью один сон на двоих, и в этом не было нисколько ощущения скоротечности, бессилия зачаточного счастья, блевотной этой вот сентиментальности — того, что так Камлаева обыкновенно раздражало в живых несмышленых зверьках, даривших на святого Валентина друг дружке розовую плюшевую живность от щедрости штампованных рекламой мозгов.
Иван гляделся сумрачно-серьезным, берегущим, его зазноба — пери, одалиской: тугой тюрбан повязки на бритой голове, оттеняющий смуглую бархатистую кожу, чуть-чуть припухлые подглазья, огромные персидские глаза — голодные и в то же время заливающие мир горючей сытной согревающей лаской (колодцы, полные бесстыдства и гордости, достоинства одновременно). С чем, с чем, а с деткой для Ивана он, Эдисон, убойно, целиком не прогадал…
Нет, она не могла пребывать в неподвижности долго; свои часы ей надо было заводить гораздо чаще, через раз в неделю, как покойному Камлаеву, — да, раз в минуту, в дление кратчайшее качнуть запястьем, щиколоткой, заломить, потягиваясь, руки; не в силах больше усидеть, молчать, она берет Ивана за веревки на толстовке — вот этот жест царицы, госпожи, хозяйки из мирового MTV-шного сверхклипа, она его воспроизводит пародийно, и все выходит у нее с какой-то совершенной, беспримесной свободой, музыкой правды, равенства самой себе. Что есть величайшее создание Господа? Женщина. Или ребенок. Они о чем-то говорят, долетают обрывки:
— …есть запись моей операции — как там все внутри?
— Ну, есть… зачем тебе?
— Хочу посмотреть.
— Уверена? Вообще-то, зрелище не самое приятное. Ничего страшного, конечно, но все-таки на любителя.
— Хочу посмотреть, что творится в моей голове. И да, на вынутое сердце тоже… как оно вот сжимается в руке — тух-ту-ду-дух, тух-ту-ду-дух!..
У Нагульнова вырвался то ли всхрап, то ли всхлип.
— Хочу посмотреть на мозги твоими глазами. Как видишь их ты.
— Зачем?
— Должна же я видеть то, чем ты будешь заниматься всю сознательную жизнь.
— Зачем тебе смотреть?
— Ты что тупой — зачем? Тупой такой, да? Совсем тупой, тупотней не бывает. Тупейный художник.
Сейчас она скажет, что вырвет свои и подставит твои… глаза, мозги, сердце — обычно с этого все начинается. Потом приходится столкнуться с технической невыполнимостью заявленных намерений.
То, что увидел, подняло в его душе какой-то детский, навсегда, казалось, улетучившийся страх. Не то чтобы он был таким большим поклонником кошмаров — заслышать шорох забирающих шагов и надорваться криком при виде широко блеснувшей стали треугольного кухонного ножа, — но что-то все-таки такое ожило, как в детстве, когда сидишь в обрыдшем пионерском лагере или в больнице, излечившись от бронхита, и ждешь приезда матери, которая должна ворваться в затхлое пространство облаком духов «Шанель» и обнести тебя волной морозной свежести, неистребимого любовного тепла, забрать к себе , в свой свет… и все не едет, нет ее и нет… Всех разобрали, только ты остался, забытый, незатребованный в рай, и начинаешь думать нехорошее, потом — чудовищное, дикое, беду, которая, отъевшись на твоем бреду, приобретает очертания, объем, естественные краски: неуправляемый «КамАЗ», слепяще, заслоняя целый мир, рванул навстречу многотонной массой, ударил в лоб или заставил таксиста отвернуть, и «Волга» с «шашками», вильнув и протаранив парапеты, летит и рушится на дно реки или грохотко кувыркается по склону и расцветает, фыркнув, огненным цветком. А он ведь маму совершенно не любил — это смешно назвать «любовью», причину твоего возникновения, целости и сытости — и как-то мог ее, все время, обижать и специально не идти домой, чтобы подумала, что потерялся, пошла искать по улицам, готовая метнуться, наброситься, ощупать с ног до головы… так это становилось вдруг смешно, непостижимо: что мама не принадлежит себе и вечно служит целиком тебе, вот даже не по-рабски, а даже и не знаешь, как сказать, как она служит. Ты мог бы быть каким угодно — рахитичным, уродливым, слепым, косым, немузыкальным, безмозглым, слабоумным, одноногим, — и это ничего не поменяло бы, и как ты мог об этом никогда не думать — на то и дар, чтобы достаться совершенно даром, вот просто мамы не могло не быть.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу