Срочно потребовалось кое-что потяжелее… ну, например, булыжник или лом. Раскрушить, разломать, расхерачить: все оконные стекла, суповые тарелки, двадцать восемь фужеров, бутылки с шартрезом, гратиешты, мускатом, трюмо, пионеров-горнистов, трансформаторы, склепы, телефонные будки, витрины с манекенами в ситце, пельменные, лаборатории, пустоглазые бюсты Архимедов и Вагнеров, магазин «Соки-воды», пюпитры, похоронно сияющие черным лаком бесценные изделия Блютнера — чтоб повылезли, лопнув, все струны и рассыпались, выскочив, клавиши, — все ракетные комплексы НАТО, Мавзолей, Капитолий, Ватикан, Вашингтон.
Тут же стало сложнее. Ниоткуда взялась, заструилась печаль. Почему сразу после погромов, одновременно с ними начинает вдруг горло царапать небывалая нежность? Разве жесткому ритму подчиненная музыка может печалить? Хулиганский кураж, вдохновлявший на бой, на погром, на отвагу в продвижении к проводке, которая оголенно пульсирует в глубине абажура между ног у девчонок, начинал вдруг отзвучивать темным тоном острожной тоски, рыбьекровным цинизмом, соляной иронией… то вдруг прозрачной грустью, что звенит над перроном вослед уходящему поезду: мол, ребята, расслабьтесь, все сгорело, все кончилось, вообще-то, любовь — это то, что недолго, воспаленная, жгучая радость — это то, что всегда неожиданно смертно… что же ты, брат, такой дурачок?..
Камлаев живо, вмиг, как сумму квадратов катетов, схватил битловскую гармонию, но только понимание схемы, геометрии, структуры не приносило ничего: они — как остов ископаемого зверя, а как наращивать на этих аккордовых костях, на ребрах ритма живую дышащую плоть, никто не объяснял, не мог. Конечно, нечего и думать было, чтоб записать значками эту вакханалию — получились бы прописи, мелодия не сложнее «чижик-пыжика», а сущность, вещество игры «жучков» так и остались бы неуловимыми и неопределенными… противные, не поддающиеся письменной фиксации.
Все измеримые параметры звучания, вся инженерия тут были совершенно ни при чем, другое было главным — прикосновение, нажим, вот то, что возникает здесь и сейчас при каждом соприкосновении со звуком, как электричество под пальцами, коснувшимися женской кожи, горячей, как утюг, и гладкой, как вода… как бульканье и клокотание в горле воробья, когда он пьет из лужи… как ломота в зубах и привкус ржавчины, когда приникнешь ртом к шипучей ледяной струе, забившей из колонки на деревенской улице, — вот так же просто и настолько же необъяснимо… короче, чтобы что-то тут понять, необходимо было пить из этой лужи, вступить вот в эту новую неведомую воду и ощупью, всей кожей, горлом распознавать сиюминутную особенность течения.
— …Опа! Маэстро в красном галстуке! — услышал он и, не сообразив, чей голос, метнулся, напугался, готовый раздавить о подоконник сигарету.
Своей статью и повадкой вызывая зависть у коротко подстриженных, безликих комсомольцев и предвкушение эротического чуда у девчонок, с руками, втиснутыми в задние карманы баснословных «вранглеров», под лестницу спускался сам Раевский — не то чтоб представитель высшей расы, но все-таки чувак железно, жаропрочно сплавленный из свойств, которые казались Эдисону первостепенно важными для мужика… живой как будто слиток силы высшей пробы, с клеймом лениво-снисходительного превосходства, абсолютной свободы.
— А ну-ка дай, изобретатель, в зубы, чтобы дым пошел, — потряхивая гривой, Раевский плюхнулся на подоконник рядом с Эдисоном, взял сигарету, ловко выбитую Эдькой из пачки, размял раздумчиво…
Почетно это было — покурить с Раевским, который культивировал презрение почти ко всем без исключения, от мала до велика, мерзляковцам, благонамеренным заложникам классических гармоний и совпаршивовской текстильной индустрии. А Эдисона Алик почему-то привечал… смотрел на Эдисона не со сложной смесью почтения, отвращения и ужаса, как многие, но, так сказать, с благоговением иного рода: пацан шестнадцати неполных лет, то есть Эдисон, был ТАМ, куда советский человек въезжает лишь на танке, в составе самой сильной в мире армии, или куда пускают только по дипломатическому паспорту… иначе за кордон железной империи Советов не проникнуть, не выбраться туда, где люди одеваются «по стилю», а не по государственному плану. А Эдисон, вот этот шкет, он видел, он дышал тем воздухом… вот Алик и, бывало, тряс его, допытываясь яростно: как там одеты? в джинсах? в облегающих? а мужики? а бабы?.. а что за музыка на улицах?.. а пьют чего? ты пил?..
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу