— Ну я могу босой…
— Босой? Ты глянь, дурень, зима на дворе! Ты же не юродивый, ты, понимаешь, нормальный сиволапый мужик, крестьянин в беде!
— Ну я могу в сапогах…
— Ишь, в сапогах! А не жирно в сапогах-то будет? Которые в сапогах ходят, те не хлебцем занюхивают! У тех, братец ты мой, и на щи, и на кашу хватает, да ещё и с убоиной! Ну что с тобой поделаешь, беги за сапогами! — И с этими словами он взял фонарик и пошёл в чулан.
С сапогами повезло меньше. Один кирзач он высветил сразу, а второй чисто корова языком слизнула! Чулан был завален всяким хламом, сверх того морозы стояли нешуточные, а он выскочил в одной рубахе и штанах. Через минуту заледенели ноги, потом тело, вскоре уже и руки, и нос, и уши, а сапог всё не находился, но, выпивший и упрямый, он не сдавался и нашёл-таки его на какой-то верхней полке, за пыльными дедовскими подшивками «Известий» и «Крокодила».
— Ну уж теперь дозвольте стаканчик! — сказал он и налил, быстро выпил, обмакнул четверть луковицы в солонку и разжевал. Прошибло до слёз. Он подошёл к печке, и согрел на горячих кирпичах покрасневшие от холода руки, потом прислонился к ней спиной и постоял так, поочерёдно прикладывая к горячим кирпичам онемевшие ступни. Захорошело тучное жнивьё. Рычит в конюшне боров кровожадный и роет землю кованым копытом.
— А ну отставить Гребня!
— Есть отставить макать капитана!
Повело. Он сел на пол и стал обуваться. Не очень ловко намотал на ноги какие-то тряпки и с трудом вбил эти сооружения в задубевшие на морозе сапоги.
— Отставить макать капитана, а вот я тебе поставлю хорошую пластиночку! — И с этими словами он подошёл к этажерке и, немного порывшись, извлёк на свет «Русские песни» Градского. Поставил диск куда следует и, слегка промазав, царапнул иглой поверхность, за что назвал себя «гадюка семибатюшная» и пообещал всю харю разворотить.
— А под Градского следует выпить! — воскликнул он и, поскольку возражений не последовало, громыхая сапогами, вернулся к гостеприимному столу. Выпил, закусил опять же лучком с сольцой и стал слушать, конечно, «Плач».
Потом он ещё поставил «Русские картинки» «Ариэля» но это захватывало меньше, и он для усиления эффекта достал с полки пыльный том Некрасова и стал читать поэму «Кому на Руси жить хорошо», где поспела водочка, поспела и закусочка, пируют мужички. Потом стал плакать и причитать:
— Что, любишь её? Как же не любить её, горлинку? Я ль её не целовал, не холил, не лелеял! Уж ли ты ли, горлинка, жила да красовалася! Уж ли ты ли со мной да по речке хаживала, да с друзьями на свадьбе гуливала, да губы жарко нацеловывала, да хуй в роще сасывала, да отца с матерью уваживала! Ой, да беспечальное житьё-о-о!
Он голосил, пока не опух и не охрип, потом бросился в кровать и мгновенно уснул. Проснувшись с бодуна в четыре утра, он включил свет на кухне, открыл новую бутылку, налил стаканчик, выпил и снова лёг, надеясь уснуть. Ворочался-ворочался да вдруг как подскочит!
Онемел. Он сейчас вспомнил, почему вспомнил тогда, и вспомнил, что именно и почему. Всё дело было в том, как он гладил вчера ей живот. Тогда во сне и вчера наяву — одинаково одинаковыми движениями.
Сон был невнятный, но вполне отвратительный: течёт вода, живот с двумя рядами сосков, а также её слова, что-то типа: у тебя руки жёсткие как железо а тебе это неприятно вот ещё глупости почему это может быть мне неприятно только я думаю ты и всю меня испачкал сажею. Но это слова, и не очень достоверные, а вот живот он гладил именно такими размашистыми и неуверенными движениями, как вчера.
Ему было нехорошо. Я-то знаю почему, но он думал иначе. Мимо плохо зашторенных окон проносились бесформенные ночные тени, конечно, демоны. Шуршали и били хвостами в подполе какие-нибудь монстры. На какое-то мгновение его объяли такой страх и такая невыносимая тоска, что он перестал не только шевелиться, но и дышать. Он сидел в кровати и периодически дрожал. Подрожит-подрожит, потом перестанет, потом опять подрожит-подрожит и снова перестанет, короче, замёрз от своих внутренних причин. Когда волна арзамасского ужаса схлынула, он сбегал ещё выпил и, укутавшись с головой в одеяло, стал думать, что он свинья. Проснулся ближе к обеду, разбитый и измученный, и сразу побежал за бутылкой.
Поправившись, он задумался. А может быть, живот и нельзя гладить иначе, сама форма диктует стиль поведения? Но зачем вообще было гладить? Сейчас, поумневший, он бы не гладил — просто из принципа, на всякий случай. Нет, он бы, например, одобрительно похлопал её по пупу и сказал: «В-о-о, толста!» Да вообще наплевать на этот живот, поцеловал бы сиськи, сказал: «Ой-ой-ой, Ленточка, а у тебя тут такие синенькие ленточки, они такие интересные», а она бы засмеялась и сказала: «Ну это такие… специальные ленточки. А чтобы потом кормить детишков!» Мог ведь! Почему не сделал?
Читать дальше