— После того, как ты умирать. Лили, у тебя еще будет много времени, йе-хей!
Снова этот абориген. Оперся своей плоской задницей о кровать и беззаботно болтает. Врачи, акушерки и родственники испуганно суетятся у моей постели не из-за него. Впрочем, я не умираю — я рожаю.
— Навалом. Эй, знаешь, я тебя перевозить, детка, йе-хей?
Куда?
— Через Стикс. Через реку. Слушай, скоро ты будешь там, Лили, поверь мне, детка. На Священной Территории. Я не вру. Но ты можешь попасть и к унгуду, [16] Унгуд — в австралийском фольклоре Змей-Радуга, пожирающий и извергающий людей.
йе-хей? Освободиться от колеса судьбы, понимаешь?
Не имею ни малейшего представления, о чем ты говоришь, но ты, похоже, приятный попутчик.
— Ювай, Лили! Поверь, мы с тобой подружимся. Классно проведем время, йе-хей!
Схватки учащаются… Ты можешь подержать меня за руку? Как тебя зовут?
— Фар Лап Джонс… можешь звать меня просто Фар Лап.
Какое странное имя.
— Так звали жеребца. Знаешь, мы с ним выиграли большой приз, когда я был еще юнцом. Это прозвище. Не настоящее имя.
Он берет мою кожистую лапу в свою. Он курит самокрутку. Это странно: в больничной палате, в наши дни… Дым поднимается над его выпяченными губами и оседает на голове, ложась завитками, как туман в горной лощине или мои волосы, когда я сделала укладку в старшем классе — Лонг-Айленд, 1939 год. Я сдаюсь, это поздние роды, а имя младенца — Смерть. Кто бы подумал, что после долгих месяцев мук, пота и боли я все еще ношу его во чреве?
— Ты ошибаешься, детка. Слушай, Лили… ты умираешь. Меня… вот этого… — он помахал сигаретой, — здесь нет. Нет ничего. Ни палаты. Ни больницы. Ни рака. Ни смерти. Нет…
Тужься! Тужься! Тужься! Высокие колеблющиеся стены больничной палаты раздуваются, затем сжимаются, как будто они — матка, а я ребенок. Я чувствую толчки. Я — глупый ублюдок. Вот появляется крохотная ножка-с желтыми мозолями, с вылезшими «шишками», — за ней другая. Ягодичные роды — неудивительно, что они так болезненны, чтобы прорваться в этот мир, нужно жать на все педали. Потом — густая поросль волос между желтыми ляжками, потом — обвисший живот, который раньше тоже рожал. Потом — искромсанные груди, потом хилые переплетенные ручонки и наконец бравый руль, чтобы не сбиться с пути в житейском море. Бравый руль и копна белокурых волос. Вот она, на кровати, беззубая, морщинистая, не пожелавшая родиться легко. Рубашка, в которой тридцать процентов хлопка, скомкана у шеи. Разве труп может так потеть?
— Ты не труп.
— Что-что?
У нее отвратительно английский вид… Мне не нравится женщина, которой я стала.
— Ты не труп… Ты умираешь.
Язвительное возражение вертится у меня на языке, но я прикусываю его… своими собственными зубами. Фар Лап сидит на краю кровати и по-прежнему курит, а я стою на ногах, у меня свои зубы. Снова свои зубы и свой жир. Словно рак клешней отхватил его, а кто-то другой подобрал и вновь пришлепнул ко мне — как глину. Я чувствую запах сигареты Фар Лапа, и самого Фар Лапа. От аборигена пахнет чем-то диким и мясным, с примесью крови. Все путаное рондо смерти: рапсодия в стиле блюз, хрипящее соло, грохочущий брейк боли, тошноты и страха — подошло к концу. Все разошлись, остались мы вдвоем: пожилая, не слишком хорошо сохранившаяся женщина, но со своими зубами, и пожилой абориген в черных джинсах, клетчатой рубахе и белой широкополой шляпе.
Белый светильник на стене бросает на нее желтый круг. Через открытую дверь в палату проникает тусклый желчный свет ночных заведений. Я вижу в окне оранжевый ореол уличных фонарей. Слышу грохот и лязг грузовиков на Гауэр-стрит. На тумбочке у кровати мигают красные глаза электронных часов. Должно быть, одна из моих дочерей не поленилась принести их с Бартоломью-роуд, чтобы они могли засвидетельствовать время моей смерти: 3.27. Пахнет деттолом.
— Осталось несколько минут, йе-хей?
— Что?
— У нас осталось несколько минут. Ясно?
— Для чего?
— Ну, я уже говорил… чтобы ты увидела Чистый Свет.
— Чистый Свет?
— Нуда, Чистый Свет. Разве не ты однажды написала: «Привязанность к реальности страшна и возможна»?
— Странно… Я написала это в письме много лет назад. Откуда ты об этом знаешь?
— В 1961-м. Гляди, — он наклоняется вперед, — все проще простого: у тебя больше нет зубов, больше нет жира, а абориген не болтается ночью по лондонским больницам и не курит — поняла?
Хотя Фар Лап оказал мне большую услугу, произнеся свою тираду на почти правильном английском, смысл его слов так до меня и не дошел.
Читать дальше