В этот момент какая-то женщина в гражданской одежде подошла ко мне и спросила:
— Это твоя мать? — Позднее я узнала, что она секретарь коменданта лагеря.
— Да, — ответила я.
— Ужасно, — поморщилась женщина. — Это ужасно!
— Как смерть?
— Нет, это гораздо страшней, — сказала она и ушла.
Я тут же забыла о ней, потому что нам приказали снять одежду. Мы повиновались. На тех, кто замешкался или не понял, чего от них хотят, набросились капо и с яростью сдернули лохмотья. Но я понимала. В одно мгновение я потеряла все: маму, волосы, одежду. У меня не осталось ничего своего, я превратилась в ноль, я была только голым телом — кожа да кости, — которое у меня тоже скоро отнимут. Вокруг меня были люди, которые выглядели уже умершими. Их голые головы походили на черепа, в глазницах которых почему-то остались еще живые, но потухшие глаза. Они ничего не выражали, и в них ничего не отражалось. Куда бы я ни смотрела — везде были голые тела, настолько сморщенные и истощенные, что даже не верилось в то, что это женщины — чьи-то дочери, матери, жены, которые когда-то любили, рожали, кормили детей. Они были покрыты трещинами, ссадинами, язвами, следами от укусов вшей. Их покорность и безразличие к происходящему говорили одно: «Дайте нам спокойно умереть».
У меня сжалось сердце. Я не чувствовала ничего, кроме боли от разлуки с мамой и печали, которую вызывали эти несчастные женщины. Даже когда закрывала глаза, я продолжала видеть их лица, их руки, их сморщенные груди и вздутые животы, это был настоящий кошмар. Кое-как прикрывшись руками, я балансировала среди них на одной ноге. Мы находились каком-то большом, ограниченном пространстве, и откуда-то веяло теплом. Я так долго пробыла на холоде, что с трудом узнавала тепло. Оглядевшись, я поняла, откуда оно: впереди, на том конце помещения, возвышались огромные печи. Между мной и печами толпились эти несчастные, но я разглядела через головы, что там, у самых топок, суетятся польские уголовники: они то и дело распахивали железные дверцы этих печей и заталкивали туда, прямо в огонь, живые скелеты женщин из очереди, в которой, получается, стояла и я! Конечно, это и есть крематорий. Нацисты решили даже не душить нас газом, а сжигать прямо живьем. Меня поразило, что бедные дистрофики, когда приходила их очередь, нисколько не сопротивлялись, они покорно отдавали себя в грубые руки уголовников, которые бросали их в огонь; они были словно загипнотизированные или без сознания. Но я-то была в сознании, я не собиралась так легко прощаться с жизнью. Только одним способом я могла сопротивляться — пятиться назад, протискиваться между голыми скелетами подальше от печей, но меня подводила раненая нога — я могла только стоять, а сзади все напирали новые узники и, невзирая на мое сопротивление, подталкивали меня все ближе и ближе к смерти. Я уже различала лица поляков. Они хватали женщин и засовывали их головой вперед в отверстие печи. Если какая-нибудь из-за роста вся целиком не помещалась, они оставляли ноги торчать наружу и, когда верхняя часть сгорала, заталкивали туда и ноги, а сверху — следующую из очереди. Но какими бы ни были истощенными тела, они, конечно, испепелялись не сразу, на это требовалось время, случались задержки, и несчастные жертвы покорно дожидались своей очереди прямо перед печкой в совершенной апатии: никто не издавал ни звука, не пытался сопротивляться, не хотел освободиться. Все они были абсолютно сломлены горем, голодом, болезнями и истощением. Мне казалось, что я одна в полном сознании, я понимала, где я нахожусь и что происходит: это крематорий, я голая, меня будут сжигать, там печь, в ней огонь, это совершенно недопустимо, потому что я умру, надо что-то делать! Но в тот момент, когда подошла моя очередь, я словно окоченела. Я все увидела как бы со стороны. Так же, как все, я не могла ни пошевелиться, не издать ни звука. Ни о каком сопротивлении не могло быть и речи. Вот меня хватают грубые руки, сейчас откроется топка и меня бросят в огонь, как и всех тут туда бросают, и я не смогу даже махнуть на прощанье рукой тем, кто остается жить.
И тут я услышала голос. В тот момент, когда меня уже держали перед огненным устьем кремационной печи, кто-то громко сказал: «Давайте ее сюда!». Я подумала, что мне это мерещится, но поляки-уголовники остановились. Тогда я увидела, что из боковой двери вышел комендант лагеря в мундире, на котором поблескивали ордена, и в фуражке с сияющей кокардой; он указывал на меня пальцем, а за ним — санитары с носилками. На эти носилки меня и положили. Вместо того, чтобы засунуть в огонь, эти поляки отнесли меня к санитарам.
Читать дальше