Когда я завел речь о могиле Фридриха Хеббеля, которая накрыта каменной плитой с четырьмя ржавыми железными кольцами, и спросил художника, допускает ли он, что там сохранилась хотя бы пара костей, он ответил: «Вы же не хотите вскрывать могилу». Он сказал, что на вокзале в Розенбахе отирается какой-то сумасшедший с тележкой и что он поразительно похож на Ван Гога. «Съездим туда и посмотрим на него», — сказал я. Георг расхохотался: «Разумеется, не могу гарантировать, что он там нас дожидается, но мы поедем дальше, в Есенице, это моя родина, я покажу вам школу, в которой учился. Мой родной дом, к сожалению, уже снесли, мне даже говорить об этом больно…»
В «Кроненцайтунг» он видел фотографию, запечатлевшую тот момент, когда мертвое тело Джона Леннона в пластиковом мешке уносят с места трагедии. «У этого человека было два миллиарда шиллингов, — сказал он, — а его упаковали в какой-то черный пластик». Художник поведал мне о самоубийстве двоих юношей из Шпитталя, где он жил. Они отправились из Шпитталя в Штуттгарт и, как сказано в газете, «остановившись на дороге в лесной глуши, отравились выхлопным газом в машине по причине любовной тоски». Узнав о двойном самоубийстве, он позвонил в Клагенфурт, чтобы незамедлительно сообщить об этом событии мне, но я вышел из дома за десять минут до его звонка. Теперь, когда я хочу обратить внимание на разразившуюся в последние годы эпидемию двойных самоубийств в Каринтии и рассказать о том, что два брата — двадцатипятилетний Арнольд К. и восемнадцатилстний Хервиг К., крестьянские парни из Драгельсберга под Химмельбергом, застрелились в машине на лесной дороге из «типичного оружия браконьеров», как выразились в жандармерии, когда я говорю об этом, меня преследует нечто вроде навязчивого образа: я надеваю белую прижизненную маску из гипса, клоунскую личину с красным носом, а на голову — парик с белокурыми кудряшками и несу обоих парней через лес. Я несу этих братьев, как нес по кресту деревенских улиц Якоба и Роберта, и буду нести до тех пор, пока меня не понесут на своих плечах братья из Химмельберга и Якоб с Робертом по столбу распятой на земле деревни. Когда я говорю о том, как вблизи какой-то уединенной усадьбы в Гличтале покончили с собой двадцатитрехлетний работник пекарни Герберт Л. и его пятнадцатилетняя подруга Сабина С., также отравившись выхлопным газом, они сидят в автомобиле и ждут, пока я в белой прижизненной маске и скоморошьей личине с красным носом и светлыми кудряшками не подойду к машине и не сниму с них посмертные маски. «Они умерли, как Ромео и Джульетта», — писала «Фольксцайтунг». В прижизненной маске, загримированный под клоуна, я стою на улице Цаухена перед домом мужчины, немного не дожившего до шестидесяти двух лет, и его пятидесятилетней жены, которые повесились здесь же, на чердаке. Хозяин работал кельнером в филлахском кафе «Европа» и часто подавал нам с художником кофе и минеральную воду.
Я слышал, что недавно в Штирии один мальчик после ссоры с матерью повесился на глазах своих маленьких брата и сестры. Дети прибежали к матери с криками: «Он повесился! Он повесился!» Мать же сочла это за шутку и не двинулась с места. Только на следующее утро крестьянин, отец семейства, нашел мальчика с петлей на шее в сенном сарае. «В студенческие годы, — сказал художник, — я принимал иногда возбуждающие средства». — «Это имеет какие-нибудь последствия для организма?» — спросил я. «Если на машине все время гонять с максимальной скоростью, она сломается раньше других. Так и с употреблением подобных препаратов», — ответил он и двинулся дальше по тропе хвойного леса. Мы поклялись друг другу никогда не губить ни единого дерева. «Гипсовая маска ландшафта», — произнес художник Георг Рудеш, указывая на снег. Я сказал, что не выжил бы в Вене, если бы не мысль о том, что многие годы здесь провел Фридрих Хеббель, похороненный на Матцляйндорфском кладбище. «В этом вы можете признаваться только мне», — ответил он…
В городе я всегда ищу деревню, какой-нибудь пятачок натуральной земли в ближайшем парке. Я усаживаюсь там в вечерние часы, когда смеркается, и вспоминаю, как мы с братом вечерами сидели на берегу Дравы и передразнивали отца, то есть орали так, как он орал на нас, и орешниковым прутом стегали какое-нибудь дерево, покуда не запахнет смолой. Теперь мне остается лишь взять одеяло, пойти в парк и прилечь там на пару часов вечером, когда на улицах стихает шум машин, и гладить и мять землю с травами и цветочками. В детстве я часто спускался, прихватив одеяло, в долину и укладывался спать прямо посреди поля. Если мне будет суждено задержаться в этом городе, я, чего доброго, начну есть землю. Я терпеть не могу городского шума, как тогда, в деревне, не выносил шума сельхозтехники. Меня просто корежило от отвращения, когда какой-нибудь крестьянин покупал новую сельхозмашину, и по воскресеньям после мессы вокруг нее собиралась толпа, глазевшая на железного монстра, как на скульптурный памятник в день открытия. Если бы они с таким любопытством разглядывали новорожденного младенца на крестинах. Я вернусь в деревню, на холмы моего детства, и оттуда буду смотреть на родную долину, потом, возможно, сбегу на несколько месяцев в город, и опять вернусь в сельский ландшафт, и снова подамся в город, чтобы затем убежать в деревню. Я буду гнать себя, подобно хищному зверю. Пока я еще не вымер. Иногда я хожу в парк, чтобы посмотреть на разгуливающих по снегу ворон, чтобы слышать их крик, напоминающий карканье ворон в деревне моего детства. Увидев в Вене кадры из фильма Франческо Рози «Христос остановился в Эболи», я разрыдался прямо в холле гостиницы, где стоял телевизор. С одной стороны, от радости узнавания крестьян и пейзажа, а с другой стороны, от тоски, вспомнив слитую с туманным ландшафтом печаль того ребенка, которым когда-то был я.
Читать дальше