Да, я люблю Москву. Очень. И «аканье» местных не раздражает. Хотя родился в районе Мойки. Так получилось. Питер слишком часто навевал тоску; я не ценитель депрессивных городов. Даже очень красивых. А Питер очень красив. Но весь этот «Петербург Достоевского» — сущий кошмар. Для меня. Поэтому и уехал в столицу: яркую, пошловатую, но без… в общем, без всего того, что так раздражало в городе, где шемякинские сфинксы подглядывают за тобой из любой точки. И поступил. Сам. С первого раза и без блата. Даже не ходил на подкурсы. Просто много читал. Просто с детства обожал выдумывать всякие истории. Мне долго не верили. Что сам. Часто ведь там по-другому. Ладно…
Я люблю Москву. Так же, как любил когда-то — ее. Она и сама была из Москвы. Однокоренная такая — в смысле, с Москвой одного корня; ей нравилось мое определение, она смеялась. Длинноногая. Джинсово-клетчато-дымная. С длинным таким черным шарфом и глазами Франсуазы Саган: я действительно поразился сходству. О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна !.. Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе! Запертый сад — сестра моя, невеста, заключенный колодезь, запечатанный источник… Мы вместе посещали по вторникам семинары небезызвестного Писателя, учившего нас уму-разуму, а также тому, чему научить невозможно: связыванию самых разных слов в стильные предложения. «Увлекательность — вежливость литератора! — цитировал он кого-то. — Но если говорить о более серьезных вещах… Этимологически мейнстрим есть „основное течение“. Наиболее распространенный в определенную эпоху тип письма. Но тогда нужно причислять к этому направлению, например… — он поморщился, назвав несколько „звездных“ имен. — Сегодня, обсуждая на семинаре повесть *** — потом произнес ее прекрасную фамилию, — мне хочется назвать мейнстримом именно этот текст. Который вы, смею надеяться, прочитали. Все прочитали? — он обвел аудиторию строгим взглядом, и народ затаился, притих. — Потому как мейнстрим, конечно же, не является чем-то массовым и на самом деле не определяет „основное течение“. Хорошего много не бывает. Поэтому Н-ву, например, читает довольно узкий круг. Или, скажем, некоторые тексты Г-й. Это авторы по сути одного корня, хотя и очень разные: мало кто замечает. И во времени тоже. К ним я хочу причислить и…» — Писатель снова назвал ее прекрасную фамилию. Он редко хвалил наши тексты: сдержанное «неплохо» обычно равнялось на его шкале значению «макс.».
Она была единственной девушкой, к которой Писатель не относился снисходительно: у нее случались классные тексты. Именно случались. Потому что писала она от случая к случаю. Хаотично. И ничуть этим не заморачивалась, не сдавала никаких «норм» — говорила, будто это, так скажем, не очень-то полезно для души. Просто писала, когда хотела, а когда не хотела — не писала, и это было гениально: так жить. Так выглядеть. …Что лилия между тернами, то возлюбленная моя между девицами… Как-то, в самом начале девяностых, она сказала: «Рассказ — это кровопускание, а роман — долгое лечение минеральной водой. Не хочу пить минералку. Нужна кровь». И все-таки недавно в Доме книги я купил ее роман (рассказы нынче не в моде — глупость, конечно!). Роман с абсолютно некоммерческим названием «Такая легкая эвтаназия» читался со спазмами в горле и в то же время легко; он выстрелил тиражом в десять тысяч в издательстве, где я когда-то умудрился поработать с полгода — еще до того, как открыл точку. И поставил точку. Ведь она вышла замуж за иностранца. ОНА ВЫШЛА ЗАМУЖ ЗА ИНОСТРАНЦА. За финна. Сеппо Тууленсуу, скрипача — он приезжал когда-то в Союз на гастроли. Тогда. Она-а-а-а-а-а… Гоорячиие финские пааарни… «Ты сильный. Я не буду писать», — и улетела. Из наших девяностых — только в свои. Чтобы носить двойную фамилию. Я хотел считать «Тууленсуу» — безумное, безумное количество гласных, с которыми я никак не мог согласиться! — приставкой. Иногда это удавалось: тогда я встречался… с девками, да. Мы расставались легко; я никогда не был окольцован и, в отличие от Женьки, скрывавшего измены от жены — красивой грудастой переводчицы, немного влюбленной в меня (но только немного), — не боялся, что от меня за версту нести будет какими-нибудь духами. То да сё, в общем. Обычные дела.
Я страшно любил. Страшно. Так, наверное, не бывает. Но у меня — было. И те несколько десятков ночей. Подаренных ею — мне… Просто так. Потому что ей тогда так хотелось… Маленькая спальня на Патриарших… другие чужие квартиры… Два сосца твои — как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями… мед и молоко под языком твоим… о, как много ласки твои лучше вина, и благовоние мастей твоих лучше всех ароматов! Те вечера, когда мы гуляли по Москве… Сад «Эрмитаж»… Петровка… Черт! Наши разговоры о литературе. И не только. И не только!! Она очень любила Питер. И добавляла всегда: «От твоего города до Финляндии рукой подать». И подавала. Мне, как милостыню, свою: и я брал. Вдыхал запах ладони. Черт! Много лет я искал его — этот запах. И ни в одной. Никогда. Не находил. Поэтому я и прочитал сейчас ее книгу за ночь, под утро раскис и, обняв губами сигарету, стал раскачиваться на стуле: «…автор, живущая ныне в Хельсинки…» — курсивилось на переплете… Что я знал о Хельсинки? Что? Что? Что?! А вот что. Из интернета. Наверное, это не всем интересно, но меня цепляло. Потому что она там жила. Теперь. И всегда. Вот, значит: «Финляндия — страна лютеранская, лежащая на стыке западной и восточной христианских цивилизаций… при оценке перспектив миграции в Финляндию необходимо учитывать тенденции развития населения страны в будущем. Известно, что с 2005 года число лиц, достигших пенсионного возраста, будет выше числа вступивших в трудоспособный возраст. Следовательно, возникнет нехватка рабочих рук, что будет способствовать изменению иммиграционной политики в сторону либерализации…».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу