— Эй! Привет.
Она молчит.
— Ты умерла или только изображаешь йога?
Она заворочалась.
Тут я опять говорю ей: «Привет!» — и она, приподняв голову, разглядывает меня через черные очки. Потом она опирается на локоть. Ей нужно меня рассмотреть как следует. Может, она из тех, кто находит меня интересным. Иногда такие встречаются, но и из них вряд ли какая подала бы мне воды, грохнись я при ней в обморок. Если я ей не нравлюсь, она может катиться отсюда, но почему она молчит? Ее молчание начинает действовать мне на нервы. Очень редко, но, бывает, на меня находит, и тогда я должен с кем-то поговорить, чтобы меня кто-нибудь понял. Никто, конечно, понимать не хочет. Как правило, меня обрывают сразу же после первых ничего не значащих слов и дают какой-нибудь дурацкий совет, отчего я сразу же замораживаюсь изнутри. Однако у меня еще есть надежда, что когда-нибудь найдется человек, который выслушает меня и, может быть, поймет.
Она отвечает: «Привет!» — но довольно-таки холодно.
— Сегодня прекрасный день, — для начала сойдет все, что угодно.
— Великолепный день, — отвечает она.
Похоже, она образованная, и я должен дать ей понять, что меня это не пугает.
— Великолепно, когда есть свободное время, не правда ли? — говорю я. — И никаких забот.
— Совсем никаких? — спрашивает она. — Завидую.
— Не стоит, — отвечаю. — Я один из постоянно нетрудоустроенных трудоспособных. Богатых родственников не имеется.
— Да, плохо, — говорит она, потом смотрит на ручные часики и начинает полотенцем стряхивать с себя песок.
Я вижу, что она хочет уйти.
— Извини за настойчивость, — прошу я ее. — Мне просто захотелось поболтать с кем-нибудь для разнообразия, а то все только с собой да с собой.
Она перестает орудовать полотенцем и изображает на лице полуулыбку.
— Ясно. Я тоже иногда надоедаю себе до смерти.
После ее слов во мне сразу же поднимается раздражение. Как будто эта девица может понять, что я чувствую!
— Что тебе ясно? Можно подумать, что это тебя выпустили сегодня из проклятой тюрьмы.
Если она уйдет, значит, мои слова произвели на нее впечатление. Я жду, что в ее взгляде появится ужас или удивление, но, судя по ее виду, я с тем же успехом мог бы сообщить ей о том, что только что вернулся с невинной речной прогулки.
— Теперь беги домой и расскажи, что видела настоящего живого преступника.
— Да, они наверняка испугаются, — говорит она и с трудом сдерживается, чтобы не зевнуть. — Сколько же ты отсидел?
— На этот раз восемнадцать месяцев. За взлом и кражу.
Она слушает, не меняя выражения лица.
— Звучит так, будто для тебя это привычно. Когда же опять туда?
Меня передергивает.
— Какая разница?
— Наверное, там не так уж плохо, если ты так говоришь?
— Все убиваешь время.
— А что вы там делаете? — спрашивает она. — Кроме того, что разбиваете камни и треплетесь о своих подвигах?
— Ну… едим, спим, рассказываем истории, что погрязнее, почитываем книжонки, вырезаем голых красоток из журналов. Считается, что они возбуждают.
— Ну и как?
— Возбуждают. Хотя все это ерунда.
— А ты что делал?
— Я убирал библиотеку и обычно прихватывал оттуда книжки. Настоящие: классику, психологию. Еще полурелигиозные, те, что для интеллектуальной стерилизации. Самые интересные книги они держали в своей комнате под замком, но я научился его открывать. А когда один тип достал мне маленькую керосиновую лампу, я приспособился читать под простыней, чтобы никто не видел. Читал чуть не до утра.
— И что ты понял из психологии?
— Что я депрессивный маньяк, невротик, псих, шизофреник…
Кажется, она заинтересовалась. Задел-таки я ее за живое.
— Ты учился где-нибудь? — спрашивает она.
— Несколько лет в обычной школе. Она научила меня искусству выживать там, где правит толпа. Потом меня сцапали за воровство и отправили в один дом, где я образовался в простейшей технике преступления и в том, как выжить, несмотря на суровость христианского милосердия. В лагерях у нунгаров я научился искусству не подчиняться эксплуатации и саботировать любую верьте-нам попытку преобразовать судьбу аборигена. Они же приучили меня к алкоголю и сексу в их первозданном виде. В тюрьме я усовершенствовался в пороке и преодолел последние иллюзии. Теперь я знаю, что и надежда, и отчаяние одинаково нелепы.
— Что же тогда остается?
Я пожимаю плечами.
— Думаю, что самооправдание. У меня еще хватает ума придумывать себе оправдания. Могу сказать, что меня совратила тюрьма, что у меня еще оставалась детская вера, когда я впервые попал в нее. Или могу свалить все на цвет кожи, на то, что веду свой род от проклятого Хама, и так далее.
Читать дальше