Наяву горела комната. Полыхали шторы, книжный шкаф, бумажные обои. В первую секунду Печигин даже восхитился: «Не может быть, чтобы такой пожар разгорелся от стопки книжек на полу!» Во вторую – понял, что дело серьёзно. Сколько он спал? Где Коньшин? Судя по тому, что от стихов осталась только кучка пепла, спал он достаточно долго. Хуже всего было то, что дым быстро сгущался, в комнате становилось нечем дышать. Он выскочил наружу – в коридоре тоже был огонь. Квартира была полна старой мебели из ДСП, загоравшейся мгновенно. Пылающие языки обоев, свешиваясь вниз, тянулись к нему со стен. Олег кинулся искать Коньшина: обшарил одну комнату, другую, третью, заглянул в туалет и ванную, уже почти задыхаясь, вывалился на балкон – нигде! Вспомнилось, что Владик собирался идти за выпивкой – значит, ушёл, пока Печигин спал. Пытаться потушить такой пожар в одиночку было бессмысленно. Олег вышел на лестницу, спустился вниз. И только стоя на улице под охлаждавшими разгорячённую кожу каплями дождя и глядя на валивший из окон Коньшина дым, вспомнил про кладовку. Что, если Владик, пойдя за керосином, уснул в ней точно так же, как он сам задремал в кресле? Кинулся наверх и обнаружил, что входную дверь, которую он оставлял открытой, захлопнул сквозняк.
Когда приехали вызванные соседями пожарные, Печигин твердил им, чтобы первым делом посмотрели в кладовке – там может быть уснувший или потерявший сознание хозяин. Где эта кладовка, спросили его. Справа, слева от входа? Он не знал.
Коньшина хоронили через три дня в открытом гробу – он не обгорел. Задохнулся от дыма, даже не проснувшись. К такому выводу, во всяком случае, пришла экспертиза.
Через полгода общими силами издали сборник стихов. Хотели выпустить ещё один и книгу воспоминаний, для которой Печигин в числе прочих написал с десяток страниц, но не смогли набрать денег.
«Тугульды – ульды», – произнёс Олег про себя, думая о Коньшине теперь, в Коштырбастане. Слова музыковеда Ербола Жаппарова привязались к нему и не отпускали. Они приходили на память всякий раз, когда он встречал на прилавке коштырского ларька среди газет и журналов свою книгу. Он пытался уничтожить её, избавиться от неё, как от постыдной неудачи, в результате этой попытки погиб лучший, самый талантливый из их круга, а книга воскресла в Коштырбастане, как в некоем раю книг, и расходится невероятным тиражом, попадаясь Печигину на каждом шагу напоминанием о том дождливом октябрьском дне – и о том, что «тугульды – ульды». Она была как улика, разоблачавшая его роль в смерти Коньшина, лежавшая на виду у всех (в Москве Олег никому не рассказывал о причине пожара и вообще о том, что был тогда с Владиком), но здесь, в Коштырбастане, никто, конечно, о Коньшине слыхом не слыхивал, здесь, где не было ничего невозможного, вина отменялась. От этого Олегу было не по себе, в глубине души у него зрело подозрение, что она всё-таки где-то учтена и растёт, как долг, на который набегают проценты, суммируется с другими его грехами и ошибками и рано или поздно будет ему предъявлена.
Коньшин хотел сжечь свои стихи из-за того, что они не могли изменить действительность; лучший из них, он считал себя никчёмным поэтом, потому что не мог прекратить войну. Стихи другого поэта, сумевшего остановить войну, лежали теперь перед Печигиным кипой не поддающихся переводу подстрочников. В Музее ремёсел и промыслов перед ковром «Биография» экскурсовод рассказала ему, что выборы президента Коштырбастана состоялись за год до окончания гражданской войны, Гулимов шёл на них под лозунгом «Я дам стране мир!». Победив на выборах, он выполнил своё обещание. В основу мирного договора (об этом Олегу говорил уже Касымов) было положено стихотворение Народного Вожатого. В подстрочнике оно начиналось словами «Под солнцем мира созреют/ виноградные гроздья счастья,/ медовые груши любви,/ дыни нежности, яблоки желания…».
Полина его бросила, Коньшин погиб, Касымов вершил государственные дела в Коштырбастане, так что Олег остался в Москве совершенно один. Встречи в кафе на «Пролетарской» без Коньшина утратили для него интерес, Владик был единственным, кто придавал им смысл, и Олег перестал там появляться. К тому же ему нечего было показать приятелям: стихи у него больше не выходили, самообман, необходимый для того, чтобы считать себя поэтом, выдохся, и Печигин решил с поэзией завязывать. Вечерами он сидел теперь дома и без тени прежней увлечённости корпел над переводами, а когда совсем переставало получаться, подолгу смотрел за окно в сумерки, ощущая тяжкую упёртость в себя, словно он вбит в себя, как гвоздь, по самую шляпку, так что любые движения, слова и мысли казались ненужными и пустыми. В такие вечера все вещи, окружавшие Печигина, виделись ему заляпанными бесчисленными отпечатками его прикосновений, любое перемещение, какое можно было сделать в этой комнате, уже было сделано бессчётное количество раз, он исчерпал возможности этого места и свои собственные, ему оставалось только сидеть и глядеть в окно, где в круге света от настольной лампы отражались его лежавшие на столе руки – а за ними не было ничего. Чтобы отразиться целиком, нужно было подвинуться вперед и попасть под свет лампы, но ему не хотелось шевелиться. Зачем? В ранних сумерках за его полупрозрачными руками беззвучно ходила на ветру мокрая чёрная листва, и тишина в комнате постепенно набухала, грозя выдавить изнутри стекла.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу