— Видать, это большая любовь, — говорит госпожа Либетрой.
Я молчу в ответ.
А вдруг и у нее магнитофон? А вдруг она знает господина Лео? Нет! Да нет же! Я несправедлив к ней. Любовь — нечто такое, чего хотят все люди: самые бедные и самые умные, самые глупые и самые богатые, могущественнейшие и ничтожнейшие, самые молодые и самые старые, а среди них и госпожа Либетрой…
Говорят, что Геральдине лучше, но далеко еще не совсем хорошо. Она лежит в гипсе от шеи до поясницы. К ней еще никого не пускают. Я ей послал цветы и ничего не значащее письмо, на которое получаю такой вот ответ:
Мой самый-самый любимый!
Я не могу много писать из-за гипса. Спасибо за цветы! Я сохраню их даже, когда они засохнут, и буду хранить всю жизнь. Перед Рождеством, как обещал врач, я могу переехать на квартиру, которую для меня поблизости сняла мать. На праздники с Кап Канаверал приедет отец. Может быть, мои родители помирятся. Я об этом не смею даже и мечтать. Их примирение — и ты! Приезжай ко мне сразу после Рождества. Я молюсь, чтобы мой позвоночник как следует сросся и мне не пришлось ходить уродиной, как бедняга Ханзи. Врачи, которым я рассказала, что у меня есть большая любовь, сказали, что это может помочь мне стать совсем здоровой. Ах, как было бы чудесно! Тебя обнимает и нежно целует многие тысячи раз
твоя Геральдина.
Это письмо я сразу же сжег. Но что мне делать после Рождества? Ах, сейчас еще только начало декабря!
У меня выработалась привычка оттягивать все решения, а когда я с Вереной, то вообще забываю, что на свете есть нечто такое, как решения.
Горят свечи. Мы лежим рядом друг с другом, Верена вдруг говорит ни с того ни с сего:
— Терпеть не могу Ницше. А ты?
— Меня от него тошнит.
— Знаешь, а вчера я наткнулась на одно его стихотворение, которое будто про нас.
— Ну-ка прочти.
И она читает, голая и теплая, в моих объятиях:
Вороны с криками, чернея
На фоне грязных облаков,
Летят к предместьям городов
В предверьи зимних холодов…
И счастлив, кто сейчас имеет
Очаг и кров.
— Никогда не подумал бы, что у него могут быть такие стихи.
— И я тоже.
Из радиоприемника тихо-тихо звучит музыка. Радиостанция АФН передает «Голубую рапсодию». Приемник у нас всегда настроен на АФН. Немецкие радиостанции вообще не стоит слушать. «Радио Люксембург» этим приемником днем не поймаешь.
— У нас есть кров. Правда, Верена?
— Да, милый!
Крыша дома прохудилась. И с тех пор, как зарядили дожди, нам приходится ставить на покрытый дешевеньким ковриком пол тазы и плошки, потому что с потолка капает.
— Я имею в виду не эту хижину.
— Я знаю, о чем ты говоришь.
— Ты мой кров. Ты мой очаг.
— И ты для меня — все, — говорит она.
Потом мы снова делаем это, а дождевая вода крупными каплями падает в расставленные на коврике тазы и миски, зимний ветер воет за стенами хибары, а на волне АФН звучит «Голубая рапсодия»…
— Садись, Оливер, — говорит шеф.
Вечер 6 декабря, кабинет шефа с многочисленными книгами, глобусом, детскими самоделками и рисунками на стенах. Шеф курит трубку. Мне он предлагает сигареты и сигары.
— Спасибо, не хочу.
— Может быть, выпьешь со мной вина?
— С удовольствием.
Он достает бутылку старого, выдержанного «Шато неф дю Пап», предварительно в меру подогретого, наливает два полных бокала и смотрит на меня, как всегда — даже сидя — сутулясь из-за своего роста, — подтянутый и спокойный — одним словом, прямо Джеймс Стюарт. И такой же долговязый. Когда он позвал меня к себе, я испугался. Я думал, это связано с Вереной, но славу Богу ошибся. Речь совсем о другом.
— Как вино? Приемлемое?
— Да, господин доктор.
Он сосет свою трубку.
— Помнишь, Оливер, когда ты приехал сюда, я предложил, чтобы мы иногда встречались, чтобы поговорить?
— Да, господин доктор.
— Мне очень жаль, что наш первый разговор пойдет не о твоих, а о моих проблемах.
— У меня с сердца упал камень. — Почему?
— Пусть уж лучше разговор о ваших проблемах.
— Ах, так! — Он улыбается. Потом становится опять серьезным. — Я хочу побеседовать с тобой, потому что ты самый старший в интернате и потому еще, что больше просто не с кем.
— А учителя?
— Я не имею права втягивать их в это! И не хочу!
— Излагайте, господин доктор!
— Что ты думаешь о Зюдхаусе?
— О Фридрихе? Дурной малый. Жертва воспитания. Сам по себе он парень неплохой! Но, имея такого поганого папашу-нациста, он, естественно, верит только…
Читать дальше