Время, когда Хагену почудилось, что он видит Ларсена, совпало с тем часом, когда доктор Диас Грей — недолго и без интереса почитав за ужином и после, пока прислуга убирала посуду, расправляла скатерть и подавала ему колоду карт, — начинал перебирать в уме разные средства, чтобы поскорее уснуть: комбинации лекарств, дыхательных ритмов, мысленных приемов. Возможно, это даже не он перебирал, а услужливая память, в нем жившая, но от него независимая с давних пор. И всякий раз он с задорным вызовом, ни к кому не обращенным и молодившим его, решал не делать ничего, ждать неподвижно и равнодушно рассвета, утра, следующей ночи, которая станет продолжением этой.
Если не вызывали к больному, если не вынуждали мчаться в смешно пыхтящей, сильно подержанной машине, которую он наконец-то купил, доктор в этот час ставил на проигрыватель пластинки с церковной музыкой и принимался раскладывать пасьянсы, слушая, но не более чем краешком уха, музыку — всегда одну и ту же, в одном и том же порядке и на память выученную, пока, слегка взволнованный, он колебался между королями и тузами, между секоналом и бромуралом.
Каждая пластинка неизменной ночной программы, каждый ее пассаж: и устремленные ввысь крещендо, и гибель в финалах — имели определенный смысл, выраженный более точно, чем все, что можно было в нее вложить словесно или мысленно. Однако он, Диас Грей, врач из Санта-Марии, холостяк под пятьдесят, почти совсем лысый, небогатый, привыкший к скуке и к стыду быть счастливым, не мог уделять музыке — именно этой музыке, выбранной отчасти из бравады, отчасти из греховного желания чувствовать себя каждый вечер хотя и в безопасности, но на пороге истины и неизбежного уничтожения, — более чем краешек уха. Иногда, с нарочито плутовским видом, но неумело, он сквозь зубы посвистывал в тон звучавшей музыке, горделиво и решительно перекладывая из одного ряда в другой семерку или валета.
В тот вечер — указываемый Хагеном или любой другой — в десять часов Диас Грей услышал звонок у входной двери. Он быстро смешал карты на скатерти, будто желая замести следы, и остановил пластинку на проигрывателе. «Если в такой час не звонят по телефону, значит, случай тяжелый — тут отчаяние, необходимость застать врача, суеверная надежда, что вид врача, разговор с ним принесут облегчение. Может, это от Фрейтаса: ему осталось не больше недели, — тогда дигиталис, как было назначено, и поговорить о льне с его сыновьями, этими скотами, да о чистокровной скаковой лошади с младшим. Если он умрет на рассвете, я продемонстрирую им мое усердие и терпение, буду бодрствовать, пока не взойдет солнце». Он перешел из столовой в кабинет, потом в прихожую и оттуда крикнул женщине, уже стучавшей каблуками по лестнице из чердачной комнатки:
— Не надо, я сам открою.
Двумя метрами ниже, у двери подъезда, которая никогда не запиралась на замок, Ларсен снял шляпу, чтобы стряхнуть с нее дождевую влагу, и с улыбкой, прося извинения, приветствовал доктора.
— Заходите, — сказал Диас Грей. Он вошел в кабинет, оставив дверь открытой; слыша хлюпанье воды в туфлях поднимавшегося по лестнице гостя, он старался оживить воспоминания, связанные с этим хриплым голосом, с этой кривой ухмылкой.
— Привет, — сказал Ларсен, став в дверях и снимая шляпу, которую на лестнице почему-то опять надел. — Я вам тут вконец испорчу пол. — Он сделал несколько шагов и снова улыбнулся — теперь уже по-иному, без смирения и учтивости, голова склонена набок, круглые расчетливые глазки спрятались среди редких глубоких морщин. — Вспоминаете?
Диас Грей вспомнил все; стоя неподвижно у стола и покусывая губы, он чувствовал, что эти воспоминания наполняют его восхищением и странной жалостью к человеку, с которого в наступившей тишине струится на линолеум вода. Доктор пожал руку Ларсену и положил другую руку на его мокрое холодное плечо.
— Почему не снимаете пальто и не садитесь? У меня есть электрическая печка. Хотите, принесу?
Он держался покровительственно, как более сильный и бескорыстный друг, откровенно это подчеркивая.
Ларсен от печки отказался. Мягким движением он снял пальто и положил его рядом со шляпой на кушетку.
«Но ведь он никогда здесь не бывал, никогда не приводил мне хоть одну из своих женщин, чтобы я обследовал ее с зеркалом. А может быть, когда-то, во времена до антибиотиков, он и заглянул сюда днем, чтобы с этакой болезненной гордостью попросить меня как друга сделать ему зондирование. И однако, он двигается так, будто все здесь, в кабинете, ему знакомо, будто этот визит — повторение многих прежних вечерних посещений».
Читать дальше