— Послушай, — снова спросил я ее, положив голову ей на грудь, — что же теперь делать?
— Ну, а что тебя так беспокоит? — отозвалась она лениво. — Что — то изменилось сравнительно с нашим прошлым? А если и изменилось — то, кажется, в лучшую сторону, ты не находишь? — она попыталась придать этому вопросу веселое лукавство, но вместо этого в голосе ее послышалась усталость.
— Видишь ли, — продолжала она, уже серьезно, — ты ведь опоздал родиться на целых двадцать лет… Для человеческого возраста — это много… Я даже не знала где тебя искать и — заметь: когда. Мне нужно было замуж…
— Это не я опоздал, — сказал я ей, вставая и пытаясь пригладить шапку пепельных своих волос. — Это ты излишне торопилась…
Она ничего не ответила — лежала на боку, уставив взгляд в потухающее закатное зарево.
— И вообще нас занесло в прошлый век, — сказала она наконец печально. — Впрочем, какая разница… Я теперь смогу просить тебя о том, о чем так и не смогла — в те наши давние встречи… Боюсь, что мы потеряли страшно много времени из — за моей нерешительности…
— О чем ты хочешь меня просить? — не понял я.
— Помоги. Помоги им, — она помолчала, — да уж теперь и самому себе…
— Но что же я могу сделать, — опешил я, — как, чем помочь? — Когда я низринут, лишен той своей силы, лишен благодати? Когда сам стал изгоем, почти неприкасаемым?
— Не нужна тут никакая сила, — задумчиво и устало ответила она. — Ты можешь просто любить их, даже бессильно: ведь им и этого достаточно — будет чуть легче от этого, чуть легче существовать… Попробуй представить такое существование, когда никто, совсем никто не любит…
— И… — всё ? — пораженный простотой услышанного, я беспомощно улыбнулся. — Это все, чего ты хотела?
— Да. Это все, — и от чего — то в ее голосе улыбка испарилась с моего лица.
— Но почему я? Кажется, у меня даже отнято это чувство?
— Ну, а кого еще я могла бы попросить? — спокойно вздохнула Лили. — Люди — которым это дано от рождения — не могут их любить, не могут оказать им этой милости: они боятся, иногда уважают, иногда пользуются, или поклоняются, но — любить… нет… Ничего — ты сможешь: что — то же осталось там у тебя, хоть на донышке… По крайней мере… мне показалось… — и она лукаво взглянула на меня через плечо.
— Но я же не могу, — тихо — тихо прошептал я, — я же все — таки был рожден в свете?..
— Ты такой же, как и они, хоть и другой — ты до сих пор не понял?.. Ну — ну… Поэтому ты сможешь… ты сможешь понять… А больше — никто…
Когда мы возвращались с «прогулки», было уже прохладно; высокий благовоспитанный гимназист почтительно поддерживал подругу своей матери под локоть и нес в другой руке ее шаль. Говорили о театре.
Этот наш, со всех точек зрения, безумный «роман» продолжался довольно долго. Его обреченность была ясна нам обоим, так мы и относились к нему. Мы продолжали встречаться, иногда намеренно и скрытно, иногда, будто бы случайно, открыто, на людях — и даже почти искренне удивлялись этим встречам; будучи в обществе — подавали друг другу тайные знаки, казавшиеся нам незаметными, однако наверняка не раз подмеченные чьим — нибудь наблюдательным взглядом — словом, воспринимали свои отношения как некую игру, отчасти предосудительную и оттого еще более сладкую. Но временами, тем не менее, стали — сами не отдавая себе полного в этом отчета — совершенно всерьез обсуждать нашу будущую совместную жизнь. Эти разговоры были, разумеется, также совершенно безумны, но прекратить их ни я ни она не хотели и, как мне кажется, не могли — это было как заговор, в котором оба мы участвовали; будто тайная миссия была поручена только нам с нею и это выделяло нас из толпы просто и скучно живущих рядом людей, придавала нам в собственных глазах какую — то значительность, пусть иллюзорную. То, что интрижек, подобных нашей, среди скучно и просто живущих кругом людей встречалось предостаточно, то, что заводились они по большей части с тою же самой целью — уйти хоть на час от скуки и ужасающей обыденности существования, придать себе хоть какого — то куража, вкуса жизни, в конечном счете — надежды на то, что и в их жизни возможно что — то — этакое… — что сделает ее ярче, радостнее, возвысит над сонной болотной жижей, из которой все они произошли и в которой обречены были тонуть всю свою недолгую и лишь отчасти человеческую жизнь; то, что надежда эта всегда — не часто, а попросту неизбежно — обманывала: более или менее горько, более или менее страшно; то, что вся эта пошлая и заигранная пьеса, поставленная дурным режиссером также от скуки, нудится вокруг нас в бесконечном числе вариаций, неизменно проваливаясь — все это, повторяю, совершенно не трогало нас, оставалось нам незаметно; мы продолжали свою игру, не в силах ни прекратить ее, ни решиться придать ей черты более серьезные, вещественные.
Читать дальше