Так говорил я со многими, встреченными мною в скитаниях — на безымянных дорогах, по всему свету. Бывало, засиживался я с каким — нибудь нищим юношей до рассветной зари, рассказывая ему о путях, что я прошел, и странах, что посетил, об истинах и заблуждениях, о жизни — какой я увидел ее и какой должно ей быть согласно нерушимой вере моей и вековому, даже недоступному для понимания смертного, опыту. Догорал костер, и мы расставались, чтобы не встретиться более уже никогда; в свете нового утра расходились — каждый в свою сторону, где, уже напрягая взор, вглядываясь нетерпеливо в пыльную даль, поджидала каждого его собственная судьба; через много лет до меня доносилась — бывало — весть, что появился в том краю великий поэт, чьи строки заставляли плакать и ликовать сердца людей, обращая их из дорожной пыли к великим небесам, мудростью их создателя вознесенным над головами, над крышами домов и дворцов, над кронами скучных земных дерев и всею скучной и тяжкой повседневностью человеческой жизни, чтобы изливалась на умирающую в этой повседневной и оттого неощущаемой людьми жажде землю — надежда. Чтобы нисходило упование на то, что есть — пусть далеко, пусть пока недоступное — что — то — помимо этого чахлого деревца за окном и кухонной утвари, покорно доживающей свой век на полках старого твоего дома, который давно оставила радость; что настанет день — и стряхнешь ты весь этот тлен со своих, вдруг развернувшихся, как крылья, плеч, выпрямишь давно и, казалось, безвозвратно согбенную спину и уйдешь, уйдешь навсегда из этой юдоли тяжкого и бессмысленного в своей тяжести труда — непрестанного копошения в земной грязи ради лишь только ежедневного ремонта, и укрепления, и бесконечного возвышения каменных стен все той же опостылевшей тебе тюрьмы, выстроенной для тебя обыденностью земного жизнеустройства, которому был ты с самого рождения продан в бессрочное рабство — соскоблив прилипшую грязь с обуви своей и оставив ее у порога, уйдешь ты к жизни новой и новой радости — наконец, навсегда.
Иные из этих: порою — поэтов, но порою также музыкантов или художников, бывали приняты с благодарностью согражданами, которым перепала от них частица той надежды, шепнулось в ночной тиши со страниц зачитанной книжки слово утешения; иные (хотя и немногие) бывали осыпаны почестями и богатством, и с благодарностью и благоговением хранились их имена народами, которым выпало иметь их своими сыновьями. Кто — то (как, увы, большинство) так и умер одиноко в безвестности и нищете, оставив только лишь след — часто единственный — на бумаге или холсте, точно выпавший из костра уголек. Но видевшие этот след, шедшие по нему с напряженным вниманием, читавшие по нему краткую изломанную историю жизни, что, сгорая сама, оставила в этих выжженых знаках горячую силу питавшего ее огня, все, причастившиеся той силы — словом ли, звуком, или изображением — навсегда получали отпечаток ее в своей душе и передавали другим — не видевшим, не слышавшим; передавали порою даже тайно, опасаясь слепой мести земных тиранов, нелепо ревнивых к тем, кто может — не спросясь дозволения — завладеть умами и сердцами их подданных.
Сила и радость от сознания великой миссии моей, прибывавшие непрестанно с первого же ее мгновения, достигали уже невиданной степени — мне благодарно подчинялись не только люди и животные, но и стихии: я призывал дожди в края, погибающие от засухи и отводил наводнения, мановением руки гасил лесные пожары, и под стопами моими, которыми я проходил по еще дымящимся пепелищам, скоро пробивались ростки новых лесов, скрывавшие черную выжженную почву с волшебной быстротой, так что на следующий год уже никто и не мог найти следов прошедшего бедствия. Вера моя, укрепившись, творила чудеса — одним взглядом и приветливым словом я поднимал смертельно больных, мановением руки исцелял и возвращал прежний облик прокаженным; одержимые бесами — как люди называли их — а для меня назывались бесы: порождения бездны внешней — освобождались от них после короткой беседы со мною; и, невидимые для людей, но хорошо видимые мною, причудливые твари исходили из одержимых, корчась, как бы от жара пламени очистительного огня, пылающего во мне. Я не мог воскресить покойников, но мнимо умершие и пребывающие в подобии смерти многие годы поднимались будто после страшного сна, стоило мне обратиться к ним. Я не знал сомнений — и все, говорившие со мною хоть раз, хоть обменявшиеся парою слов, принимали в себя эту мою неуязвимую для сомнений веру и несли ее дальше по жизни, распространяя чудную ее благодать, хотя, конечно, и с меньшей, чем у меня, силою.
Читать дальше