Посылку Раздолбай повез с радостью. Он сам хотел поехать к Мише, чтобы извиниться, и посылка виделась ему гарантией прощения на случай, если Миша все же обиделся. Сам бы он такой жест не придумал, а если бы и придумал, то не имел бы средств осуществить его. Забираясь в электричку с тяжеленной корзиной, он понял вдруг, чем его одновременно привлекал и раздражал Мартин. Раздолбай часто слышал выражение «уметь жить красиво», но никогда не понимал его смысла. Мартин это выражение олицетворял. Одолжить деньги на цветы для Дианы, заказать в гостинице шикарный номер, отправить малознакомому человеку корзину фруктов — все это было для него так же естественно, как для Раздолбая вставить в магнитофон кассету с тяжелым роком. Желая перенять это умение, Раздолбай тянулся к Мартину, а сознавая, насколько его собственные возможности ничтожны, раздражался и хотел, чтобы новый друг ударил лицом в грязь. Вчера он до последнего надеялся, что «грезы в Далласе» не состоятся и Мартин попадется на вранье. Вышло наоборот, и теперь следовало признать, что его рассказы о других похождениях тоже скорее всего были правдой. Например, Мартин говорил, что время от времени летал на выходные в Берлин, где номенклатурные знакомые из правильных органов провозили его в западную часть города «походить по магазинам и подышать свободным воздухом».
«Надо учиться у него так жить, — думал Раздолбай, снова и снова прокручивая в памяти вечеринку в апартаментах. — Берлина, конечно, мне не видать, и многого другого тоже, но хотя бы чуточку… Здорово, что мы познакомились!»
Радость Раздолбая по поводу знакомства с Мартином категорически не разделял Миша, и даже корзина с фруктами не изменила его отношения.
— Я их, конечно, извиняю, но плюса у нас не получится, так что пусть остается ноль, — сказал он, прочитав открытку. — За корзину спасибо, только отвези им ее обратно. Я не девушка, чтобы от этого растаять, и видеть их больше никогда не хочу. И тебе, кстати, не советую.
— Брось, Миш! — запротестовал Раздолбай, недовольный тем, что Миша считает себя вправе судить, с кем ему дружить, а с кем нет. — Повели себя по-свински, согласен, так извинились же!
— Дело не в свинстве. Если бы твой Мартин просто напился, покричал матом или подрался, я бы все понял — бывает. Но он странный. Даже не странный, а очень плохой и опасный.
— Что в нем такого опасного?
— Как тебе сказать… — Миша поколебался, думая стоит ли заводить разговор. — Чтобы объяснить, нам придется вернуться к вчерашней теме. Понимаешь, много людей хулят веру по незнанию: «А вот — попы дремучие, бабки, суеверия…» Они про это ничего не знают, и Библия для них — китайская грамота.
— Опять ты про это!
— Подожди, скажу. Так вот, многие хулят по незнанию, а он знает, причем знает очень хорошо, я вижу это. И хулит с ненавистью, провоцирует, понимает, на что давить. Это очень странно, я таких людей не встречал даже. Не дружил бы ты ним, ничего хорошего из этого не получится.
— Миш, прости, но ты, кажется, сгущаешь краски, — ответил Раздолбай, взвешивая на одной чаше весов Мартина и красивую жизнь, а на другой Мишины суеверия. — Я твое мнение уважаю, но как ты можешь всерьез ко всему этому относиться?
— К чему?
— Ну, к Библии к этой, к тому, что Мартин там что-то хулит. Я тоже считаю, что все это древний миф. По-твоему, я тоже опасный, будешь советовать не дружить со мной?
— Ты считаешь так по незнанию и не обливаешь помоями.
— Да ладно, что я про это не знаю?! — начал заводиться Раздолбай, чувствуя, что Миша садится на любимого конька и сейчас начнет занудствовать.
— Какой сейчас год?
— Тысяча девятьсот девяностый, что за вопрос?
— Тысяча девятьсот девяностый с какого момента?
— С нашей эры.
— А с чего началась наша эра?
— Миш, ты меня экзаменовать будешь? Я не помню, у меня с историей не очень. Сначала считали до нашей эры, потом стали считать с нашей, обнулили в какой-то момент.
— Странно, что ты не знаешь, но в учебниках этого, кажется, правда нет. Я тебе открою секрет — отсчет нашей эры идет со дня рождения Христа. Тебе не кажется, что из-за мифа не стали бы обнулять летоисчисление?
— Не кажется, — буркнул Раздолбай, переживая, что оказался перед Мишей таким невеждой. — Решили сделать это религией и поменяли эру.
— Кто решил?
— Ну, жрецы какие-нибудь, цари. Кто решал, во что людям верить надо.
— Христианство триста лет пытались искоренить. Римляне сохраняли завоеванным народам все их верования и ставили в Пантеон всех богов, какие тогда были. Только самых мирных христиан бросали почему-то ко львам. Не год, не десять лет — триста. Но чем больше их убивали, тем больше их становилось. Рим в конце концов стал христианским, и тогда поменяли календарь. Что это за миф, с которым триста лет не могла справиться самая великая империя мира и который победил ее? Может быть, это нечто большее?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу