Коридор, ведший к желанной свободе, неожиданно оказался значительно длиннее, чем накануне, когда я утилизировал одиозные макароны, — не «Зеленая миля», но все-таки. Мне как-то не верилось, что через десять минут я выйду из ворот спецприемника и смогу сделать что-то, на что не требуется ничье разрешение. Например, пройтись по улице, зайти в магазин, съездить наконец-то в Париж… Я как-то очень быстро от всего этого отвык. То есть привык подчиняться, испрашивать позволения и ожидать участи. Тем самым я подтвердил утверждение Доктора Будаха, что «нет в природе ничего такого, к чему бы человек не притерпелся. Ни лошадь, ни собака, ни мышь не обладают таким свойством». Вот, думал я, если теперь кто вздумает обозвать меня собакой, мышью или, не дай бог, лошадью, у меня будет что возразить и какие аргументы в свою пользу привести.
Да и что меня ждало там, за воротами этой юдоли скорби? Ворох не сделанной работы? Неразделенная любовь? Долги? За спиной же оставались интеллигентные эрудированные люди, с которыми так приятно коротать долгие зимние вечера, ругая власть, бездельничая и валяясь на койке вплоть до образования пролежней. Никогда раньше я не был столь сильно оторван от мира. Я, конечно, попадал время от времени в некоторую изоляцию: в отпуске или, скажем, в больнице. Но со мной всегда был телефон, были деньги и ответственность за свои поступки. В спецприемнике же я был счастливо всего этого лишен. Всю ответственность за мою судьбу взяла на себя «закрывшая» меня власть. Все мое будущее было жестко регламентировано. Все мое прошлое вообще не имело значения. Похоже, именно такое состояние гражданина Путин и называет скрипучим словом «стабильность». И ведь, правда, стабильнее этого, пожалуй, может быть только смерть.
В общем, я шел по коридору и вспоминал все, что со мной приключилось. И этот странный непредвиденный арест, и какое-то клоунское следствие, и похожий на бездарную театральную постановку суд. Я старался запомнить лица и имена моих новых друзей, их слова и поступки. Я вспомнил разрозненные тезисы Яшина, который скреплял их наподобие сургуча вязкой фразой: «Необходимость создания в России политической конкуренции». Я вспомнил Радиста, который говорил мне:
— Я электрик. Я работаю на совесть. Заказчики часто требуют халтуры. Я отказываюсь от таких заказов.
— Слушай, — говорю, — я разделяю твою позицию. Мне иногда остро не хватает квалифицированного электрика. Могу подкинуть тебе пару заказов.
— Ты во сколько «откидываешься»?
— В двадцать три пятнадцать. А ты?
— В двадцать три ровно. Вот и поговорим. Только учти, я электрик. Я работаю на совесть. Заказчики часто требуют халтуры. Я отказываюсь от таких заказов…
Я вспомнил своего дядю из Латвии, который давно уже утверждал, что если я продолжу говорить, что думаю, то буду сидеть. Он прислал мне sms: «Ну вот, а говорил, что у вас не содют».
Я вспомнил деловой звонок по телефону в тот момент, когда суд вынес решение:
— Артем Витальевич?
— Да. Здравствуйте.
— Добрый день. Вторые сутки не можем до вас дозвониться. Мы подготовили договор. Ждем вас, чтобы подписать.
— Дело в том, что меня арестовали после митинга на «Чистых». Дали трое суток.
— Ну то есть, как я понимаю, все в порядке? В пятницу сможете подъехать?
Я вспомнил приспособленца Котова, которого, очевидно, ожидает большое будущее. Я вспомнил Бушму, блог которого неожиданно оказался столь полезен. Я вспомнил Федин коньяк. Я вспомнил, как нервно подпрыгивал Верзилов в столовой, когда менты вошли на кухню, чтобы выпить чаю. Тогда заряжающийся телефон я успел накрыть алюминиевой миской. И, наконец, я вспомнил увлеченного изготовлением чернильницы брата, который по-деловому кивнул мне на прощание, разминая в руках хлебный мякиш.
Я шел к выходу, заставляя себя запомнить все это. Ведь все это было нереально. Так бывает в момент пробуждения. Любое, даже самое яркое сновидение стремится как можно быстрее покинуть память, оставив после себя только смутное, далекое ощущение сильных, насыщенных эмоциями событий.
Мне вернули личные вещи: телефон, сумку, ремень, шнурки и деньги. Я открыл бумажник. В нем было полторы тысячи рублей и сто пятьдесят норвежских крон. Помню, как проходила их опись:
— А это что? — спросила сотрудница спецприемника.
— Это, — отвечаю, — норвежские кроны. Сто пятьдесят единиц.
— И как это описывать? — повернулась она к начальнику.
— Так и описывай. Пиши: норвежские кроны. Сто пятьдесят.
Читать дальше