Нас окружают трое с ножами в руках — откуда только взялись? Отец Доновей с перепугу роняет портфель, лезет в карман плаща. А я всматриваюсь в лица молодчиков: вытаращенные глаза, застывший взгляд, одинаковый у всех троих оскал. Я вдруг широко раскидываю руки, наступаю на них и ору что есть мочи:
— Изыди, нечистый дух! Изыди! Изгоняю тебя! Прочь!
Парни, оцепенев от неожиданности, таращатся на меня.
— Боже всемогущий, помоги мне избавить этих людей от бесов, их терзающих!
Никакой реакции. Я машу вокруг них руками, осеняя крестным знамением, и надсаживаюсь еще громче:
— Слышите, бесы хреновы, сколько вас ни есть? Где вы, покажитесь, изыдите из малых сих, пошли вон во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!
Расправив плечи, я надвигаюсь на того, что посередине, грудью прямо на его нож. Он пятится.
— Вы ничего мне не сделаете! Эти трое бесноватых вам больше не повинуются, они вас не слышат, вы только зря теряете время в их телах. Вон, говорю вам, вон, не то я загоню вас в могилу и прокляну до сорокового колена!
Двое срываются с места и пускаются наутек, третий машет ножом у самого моего лица. Я перехватываю его руку, ловко обезоруживаю. Он успевает заехать мне кулаком пониже уха.
— Дай же изгнать из тебя беса, мудило! — кричу я и бью его коленом по яйцам.
Согнувшись пополам, он падает в сухие листья, корчится, поднимается и улепетывает. Я перевожу дух, рассматривая дыру в куртке. Доновей стоит ни жив ни мертв от ужаса. Не сводя с меня глаз, он медленно осеняет себя крестом, и ноги у него подкашиваются. Я поддерживаю его, растираю, чтобы унять дрожь, и говорю:
— Ничего, один раз не считается, я больше не буду, никто меня не видел, и мы никому не скажем… А правильно я изгонял бесов?
Он пожимает плечами: мол, не знаю.
— Я-то думал, что-то чувствуешь, когда они выходят. Как же узнать, что они ушли?
— Я не знаю, Джимми…
Он кажется вдруг столетним, тяжело опирается на меня, смаргивает слезы, и мы направляемся к Пятой авеню. На полпути я признаюсь ему, что от этой драчки мне здорово полегчало. А ведь я вообще-то человек мирный. Может, это в генах. Он не отвечает.
Поднимаясь по замшелым каменным ступеням, я осторожно двигаю челюстью — еще болит после удара того бесноватого. Я вежливо спрашиваю вслух, но как бы сам себя, не лучше ли было не коленом в яйца бить, а подставить левую щеку. Чернокожий старик останавливается на верхней ступеньке и очень серьезно смотрит мне в глаза.
— Это превратное толкование, Джимми. Я тебе объяснял, когда ты был маленьким… Ну-ка, бей меня по щеке.
— Зачем?
— Ну сделай вид, будто бьешь.
Ничего не понимая, я медленно подношу ладонь к его щеке.
— Вот видишь: ты правша и, естественно, ударил меня по левой щеке. Стало быть, Иисус должен был бы посоветовать мне подставить в ответ правую. Если только ты не ударил бы тыльной стороной ладони. Так били римляне иудеев, с презрением, подчеркивая их инакость. И что же отвечает Христос? Он смотрит обидчику в лицо и говорит: «Если хочешь ударить, ударь меня как брата, а не как низшего». Ты понял, Джимми? Подставить левую щеку — это не проповедь непротивления злу, а протест против расизма.
Он идет к шоссе, машет проезжающему такси и, когда машина тормозит, возвращается ко мне.
— Никогда не забывай, что значит «Сын Человеческий». Каким бы образом ни появился ты на свет, какие бы ни плелись вокруг тебя интриги и сколько бы лжи ни замутило откровения, главное — это твоя человеческая сущность. Она одна связывает тебя с божественным.
— Ну что, едем или нет? — нервничает таксист.
— Твой свободный выбор свершит — или не свершит — волю Господа, Джимми, только он, а не состав твоей крови.
— Зачем вы мне это говорите?
Он садится было в машину и тотчас выскакивает обратно.
— Портфель забыл. Нет, не надо, я сам схожу, тебя ждут в отеле.
Старый священник хлопает дверцей, такси рвет с места, а он спускается по каменной лестнице и вдруг оборачивается:
— Запомни, Джимми… Сыном Божьим мало родиться — им надо стать.
Я смотрю ему вслед, вслушиваясь в эхо этой фразы, так странно противоречащей духу Евангелия.
На заднем сиденье лимузина, который вез их из Центрального парка в отель, Бадди Купперман и Ирвин Гласснер обменялись первыми впечатлениями. За обедом Джимми был самим собой и являл, на их взгляд, весьма убедительный коктейль из кротости и бунтарства, простодушия и проницательности, доброты и непримиримости. Бадди считал, что генетика сделала главное: оставалось лишь обтесать, отшлифовать да приодеть. Ирвин же, глубоко взволнованный встречей, представлял за дымовой завесой своей сигары, какой путь пришлось преодолеть этому простому парню, в одночасье ставшему из безбожника Богом. Вспоминая собственные метания между упоением ученого и смирением верующего, он ставил себя на его место, и вновь его бросало из крайности в крайность, от восторга к раскаянию.
Читать дальше