Не знаю в самом деле, что бы я тогда стал делать без Насти. Мать вдруг выписали из клиники, сказав, что ей остается жить день-два. Она прожила еще три недели, полных нечеловеческих мук. Я помню отлично это время, но на особый лад, всем, впрочем, знакомый, так, будто это действительно был один огромный день, в котором я потерял все и потерялся сам. Да он все равно вел в тупик. В нем, однако ж, сложились свои традиции, свои особые циклы, будто каждый шаг был кем-то строго регламентирован и не допускал ничего иного, кроме уже известных заранее дел. Настя ухаживала неотступно. Под ее рукой далее беспорядок в спальне, где лежала мать, как-то стыдливо отступил, сдав позиции. Я курил теперь только на лестничной клети, возле мусоросброса, и там-то, поймав меня раз, тетя Лиза, слегка охрипнув от волнения и сигареты, слишком крепкой для нее, которую она впопыхах закурила вместо своей, спрашивала меня шепотом, неужто же я «опять» упущу «такую девушку», и добавляла с нажимом:
— Ты, милый мой, уж сам стал лыс. Пора, друг, пора. — И снова шептала, прикрыв глаза: — Я тут случайно видела ее в ванной, голую…
— Я тоже видел ее голую, тетя Лиза.
— А ну тебя совсем. Не знаю, чего ты хочешь.
Мать Иры прилетела только на похороны. Ира не прилетела совсем.
Снова весь дом был перевернут уже знакомым мне образом, но тут была бессильна и Настя. Кое-как справили девятый день. Я мечтал об одном: избавиться от всех, и когда это наконец случилось, я вдруг опять неожиданно для себя увидел Настю с рюкзаком на пороге.
— Найдешься, если захочешь, — сказала она с прежней улыбкой. Дверь хлопнула за ее спиной — громко, от сквозняка. Эхо усилило грохот. Пока я возился с замком — та же инерция: догнать, что-то еще сказать, — сомкнулись створки лифта. Вниз я не побежал. Я уже знал, что это не нужно. И она это хорошо знала. Как я и боялся — слишком хорошо.
Объяснюсь, пожалуй. Интуитивно мне всегда была ясна идея о том, что целью существования человека не может и не должно быть счастье. Я только не видел нужды оформлять мысленно цепь причин для оправдания этого факта. Между тем именно иррациональность любого человеческого существа в высшей мере казалась мне ясной, привлекала меня в себе и в других, и я испытывал настоящее вдохновение, наталкиваясь на проявления ее в действительности или в литературе. Говоря не обинуясь, человек в тайной сфере его жизни всегда особенно занимал меня, хотя, видит Бог, я этого не любил (как не любил, например, и Фрейд). Но я всегда чувствовал (и знаю это и теперь), что для достижения настоящих своих целей каждому человеку, и людям вообще, нужно порой отказываться от счастья, вернее, от того, что его сулит. Ибо человек за все расплачивается собой. Деньги, карьера, любовь способны менять его, как бы откусывая от него куски. Такой укушенный, неполный бедняга часто тем не менее может быть счастлив; он не видит и не понимает своей ущербности. Он может быть даже горд собой. Это жертва счастью. И разумеется, никакой такой жертвы я не принес и приносить не собирался, ибо в остановленном мире нашей с Настей истории был свой счет, окончившийся вместе с нею. Это как бы был побочный рукав судьбы, от которого ни к чему было отказываться, но который было трудно продлить, лишь только он обмелел. Мы сыграли в семью, но игра кончилась. Бедная Настя! Жаль, что мне не удалось обмануть ее. Надеюсь, она тоже не жертвовала ничем.
Уже был август. Шторы в распахнутых окнах шевелились с ленцой. Я вернулся на кухню, так же с ленцой размышляя, неужто мой внутренний мир — скрытый, потайной чулан в нем — был в самом деле так уж заметен, открыт, что даже не ускользнул ни от тети Лизы, ни от Насти — особенно здесь, сейчас. Если б я мог, я бы проклял его в тот миг. Вместо этого я заварил крепкий чай. Конечно, иначе и не могло быть. Если Насте хватило пяти минут беседы в Киеве, в ее гостиной, чтобы отдаться мне, то трех недель в моей спальне в Москве хватило бы кому угодно, чтобы больше никогда этого не делать. Это и был тот неизбежный конец, который меня ничуть не удивил и — странно сказать — не расстроил. Помню, что первые полчаса я все раздумывал с большим тщанием, как бы объяснить ее бегство тете Лизе. Беглянка. Пруст. Впрочем, он-то был, кажется, гомосексуалист. Что ж, не подходит. Или, может быть, я некрофил?
Брр… В квартире еще ощущалось недавнее присутствие гроба.
И вот странно (думал я): словно все мои свадьбы и разводы никак не могут обойтись без этого очень важного, необходимого, в общем, в обиходе предмета, без которого, как ни верти, порой как без рук, но как раз именно тут, когда, казалось бы, он вовсе и не был нужен, он, однако ж, всплывает с назойливой неизменностью, преподнося сюрприз суммой своих углов, как сказал поэт. Какого чорта? Нет, я не отрицал, конечно, что сам кругом виноват; что в сумерках, даже ранних, зеленый мир осаждал меня вновь, а по вечерам бушевал, хоть я и не жаловался на это; и что ночью я видел во сне не Настю, а Тоню, а то и, пожалуй, звал ее — вроде как мать за день до смерти вдруг стала звать отца. Я не отрицал этого. Но как быть? Ведь очень возможно, что то волшебное смещение, о котором я говорил прежде, которому был так рад и в которое сам верил, не удавалось, или не удалось, по каким-нибудь тайным законам тяготения, только здесь, в столице, притом что вполне мило и почти легально устроилось оно на Печерске: ему, быть может, и нужен был Печерск, ненастный весенний вечер, корвет на всех парусах под настольной янтарной лампой, Сомов в шелках. Как знать? Счастья ведь вообще не бывает…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу