Сам Сертан был ему, по сути, безразличен. Для меня, наоборот, при вполне спокойном отношении к ним обоим, Сертан все же был живее, ближе и занимал больше, чем Поль Берлин. Я был глуп и хорошо помню, что защищал тогда Сертана от Миши, как мог, нередко довольно грубо, из-за чего мы все время ссорились. Я и Миша были не в равных условиях. Для него это было делом жизни, а я стоял за абстрактную справедливость.
По-настоящему плотно и всерьез переводом дневника мы с Берлиным занялись не сразу. Сначала я даже не думал об этом. Мне было важно хотя бы в общих чертах знать, что там находится, — и все. История жизни французского комедиографа в России была для меня скорее редкостью, разнообразящей работу, чем самой работой. Конечно, понять, почему ссыльные взяли с собой в Сибирь, а потом три века старательно, раз она сохранилась до наших дней, берегли тетрадь, написанную на языке, ни одного слова которого они не знали, было очень интересно. Возможно, это кое-что объяснило бы в истории той секты или того старообрядческого толка, чьи рукописи Кобылин принес мне вместе с дневником, но что дневник и есть ключ ко всему, что именно с него я должен начать, предположить было трудно.
Берлина я разыскал весной 1969 года, дня через три после майских праздников, и до лета мы встречались с ним почти ежедневно. Было это всегда у меня. В первый Мишин визит я узнал, что написанная по-бретонски тетрадь — дневник, узнал, кто и когда его вел, фрагментарно и, как впоследствии выяснилось, неточно — судьбу автора. Любопытство мое, первое во всяком случае, было удовлетворено, но мы продолжали видеться.
Пожалуй, Берлин интересовал меня не меньше Сертана. Меня вообще занимали все, кто так или иначе был причастен к революции, стоял близко к ней, к тем, кто ее делал. В нашей семье из этого разряда никого не было. По традиции мы держались как можно дальше от политики, относились к ней с трепетом, мои отец и мать здесь особенно преуспели. По возможности мы ничего не касались — только смотрели. В Берлине же сошлось участие и соучастие через отца, и был взгляд извне — все-таки отец, а не он, да и отец тоже многое видел иначе, не вровень с прожившими всю жизнь в России. Скорее, он примеривал на себя то, что тут делалось, но носить это ему, в сущности, так и не довелось. Хотя умер он в России, умер, как те, кто носил, той же смертью — это мало что меняло. В Поле Берлине была не только наша обычная связка и не менее обычная рокировка палача и жертвы; веря, как мы, он шел к этой вере по-другому, и еще совсем другой сохранилась его вера в Мише. Мне и казалось важным знать, какой она сохранилась, как смотрит Миша на отца, в чем он ушел от него, в чем остался рядом.
Разговоры о Поле Берлине почти неизбежно порождались каждым новым совпадением его судьбы и судьбы Сертана и всегда надолго перебивали работу. По-моему, во время третьей встречи, когда мы уже кое-что друг о друге знали, оба были рады друг другу, хотели, чтобы наши отношения имели срок давности и мы могли говорить о чем угодно без расшаркиваний, «закрытых» тем, я, едва мы сели за дневник и напали на такую параллель, предложил ему прерваться и выпить. Сославшись на какую-то дату, сказал, что у меня праздник, после первой рюмки стал объясняться Мише в любви, называл лучшим другом, говорил, что Сертан свел нас — спасибо ему за это, и хватит о нем. Потом мы с Мишей ходили за второй бутылкой, и, когда возвращались, я перегорел. Я всегда форсировал свои дружбы, не умел поддерживать их на одном уровне. Мне нужны были изменения, нужна динамика — единицы смотрели на это, как я, с остальными же у меня все быстро сходило на нет.
И здесь я, вдруг неизвестно на что обидевшись, кажется, на то, что получалось, что я не так люблю своего отца, как он — своего, я забыл, что его отец погиб, а мой нет, потом вспомнил и все равно сказал Берлину, что неужели он не понимает, что, если бы его отец не потерпел поражения, а победил, а он боролся и мечтал победить, это ясно, — и Франция и Бретань были бы тогда, как Россия, а то еще хуже России — в конце концов, ученики нередко превосходят учителей. Я сказал, что мне, конечно, жаль его отца, подобной смерти никому не пожелаешь, да и человек он, наверное, был добрый и хороший, но это все — пока. А дальше, даже если он лично и не хотел никого убивать, то и остальные так решительно не хотели, что азарт прошел, когда трети страны не осталось. И может быть, слава Богу, что в какой-то момент они о других забыли и резать стали сами себя и здесь тоже так увлеклись, что до сих пор остановиться не могут. Все же я, наверное, говорил это намного мягче, чем написал, и помню, что прямой обиды не было: все было построено и звучало как вопрос, хотя и не тот, какой я был вправе ему задавать. Он и понял это как вопрос, потому что сам много лет то же говорил своей матери. И ни разу она ничего возразить ему не сумела. Мне он ответил буквально следующее: «Нельзя равнять убийц и убитых».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу