Так — я считаю, в ничью — закончился этот поединок неповторимой авторской личности с представителем литературных институтов.
2.
Во второй истории, происшедшей почти десять лет спустя, я оказываюсь по другую сторону институциональной баррикады. Но личное начало действует и здесь.
На двухсотлетних пушкинских торжествах в Питере я очутился в гуще съехавшихся со всей России поэтов, многие из которых подарили мне свои книжки. Я не отказывался, но вскоре их набралось так много, что я на глазок разделил их на две неравные группы: большую часть «забыл» в питерской гостинице, а меньшую взял с собой в Москву. Через месяц, перед отъездом из Москвы, я повторил эту операцию: несколько книжек послал себе почтой в Калифорнию, а прочие оставил в московской квартире. Но на этот раз я по крайней мере открыл и просмотрел каждую книжку. В одной из них меня ждал сюрприз.
Дарственная надпись на сборнике известной поэтессы кончалась номером телефона. Как и все посвящение, он был выписан твердым размашистым почерком. Я сразу представил себе красивое, внятное, немного слишком накрашенное лицо поэтессы, ее полные губы и эффектную фигуру, подчеркнутую коротким облегающим платьем, и пожалел, что в свое время даже не взглянул на титульный лист. Впрочем, поэтесса предусмотрела и такую возможность: телефон начинался с трехзначного кода города.
Жанр дарственной надписи хорошо знаком мне по собственному опыту. В молодые годы, когда авторство было для меня внове, я пользовался каждым таким случаем, чтобы поизощряться в остроумии и самовыражении; потом я постепенно набил руку, остыл, и былой энтузиазм сменило усталое владение жанром. Некоторые оригинальные посвящения, чужие и свои, я помню всегда.
Так, однажды, лет тридцать назад, я осмелился попросить у почитаемого старшего коллеги оттиск его статьи, и при очередной встрече он мне его вручил. Надпись гласила: Александру Константиновичу Жолковскому — с неожиданностью. (Оттиск при мне и сейчас — его ксерокопии хорошо известны моим аспирантам.)
Один коллега, вообще-то очень ядовитый, написал на своем оттиске тем более драгоценный комплимент по поводу моей недавней статьи о Лермонтове: А. К. Жолковскому — победителю «Тамани».
Надписывая несколько лет назад свою статью о снижении личности Ахматовой в двух постмодернистских рассказах (Татьяны Толстой и Виктора Ерофеева) и их интертекстуальном фоне, я набрел на формулу, которую немедленно тиражировал: Опыты соединения имен посредством вагин (слова были расположены так же, как на известном вагиновском сборнике 1931 года).
Парадигма авторской надписи, как отчасти видно уже из этих примеров, состоит из нескольких постоянных рубрик. Преподносится что; кому; кем; где; когда; с какими комплиментами; при каких обстоятельствах; почему/зачем… Каждая из рубрик может детализироваться: что развертывается в серьезное или шуточное резюме даримого сочинения; почему/зачем конкретизируется в на память о чем, с какими чувствами, в надежде на что. Рубрики охотно комбинируются: победителю «Тамани» — это «кому», «обстоятельство», и «комплимент»; с неожиданностью — «обстоятельство» под видом «чувства» и явно без «комплимента»…
Попробуем применить эту память жанра к надписи поэтессы. В формате такого посвящения нет графы «координаты». Она привнесена из радикально иной парадигмы — случайного знакомства на концерте, фуршете, танцплощадке. Скрещение смелое и в то же время оправданное: вставленный в посвящение, «телефончик» прочитывается как отвечающий сразу на большинство рубрик: преподносится что, кем, с какими чувствами, в надежде на что…. Остается и проклятая неопределенность, приглашающая к размышлению: комплимент ли это внешности адресата, его профессиональному статусу или географии проживания? Oh, ces femmes! — сказал Вольтер.
Есть фразы, которые запоминаются не благодаря тому, семантически ЧТО в них сказано, а тому, грамматически КАК. Они свидетельствуют, что и прозе не чужда поэзия грамматики. Как правило, они непереводимы — по известному определению Роберта Фроста, поэзия это то, что пропадает в переводе.
Давным-давно, еще в России, я прочел о Генри Джеймсе примерно следующее:
Henry James is always quite clear but only so after one has gone to considerable trouble trying to figure out what it is he is being clear about. То есть: «Генри Джеймс всегда пишет ясно, но эта ясность наступает только после того, как затратишь значительные усилия, чтобы понять, о чем именно он так ясно пишет».
Читать дальше