В Сибири мела пурга. Толмачево не приняло наш самолет; мы долетели до Томска и восемь часов просидели в аэропорту — молча, каждый со своими мыслями.
Мы скверно расстались. Однажды он устроил истерику из-за того, что я отказалась пойти с ним за покупками. Хладнокровие, с которым я взирала на то, как он швырял школьным чемоданчиком системы «дипломат», совершенно вывело его из себя. Он ударил меня на виду у всех одноклассников. Шляпка упала с моей головы и покатилась по трамвайным путям. Я бежала за катящейся шляпкой, смутно надеясь, что меня собьет трамвай, таким образом избавив от позора.
Какое-то время он ночевал у меня в подъезде, встречая по утрам с цветами и вымаливая прощение. Потом перестал ходить в школу. Зато туда начал ходить его отец. Он рассказал, что его мальчик сходит с ума из-за одной жестокой девочки, что закрылся в своей комнате и не выходит даже в туалет, что пытался отравиться димедролом, и добавил, что руководству школы нужно провести со мной беседу. Беседу провели, но это не помогло.
Перед выпускным я обнаружила себя беременной. На выпускной не пошла. Это был мой первый и последний шанс родить ребенка. Я им не воспользовалась. У таких как я не должно быть детей. А мальчик так и не поверил, что ребенок был от него.
Мне говорили потом, что он женился. Когда невеста первый раз попала в его квартиру, все стены были увешаны моими фотографиями. На вопрос, кто это, он ответил: «Это моя первая жена. И ее фотографии будут висеть здесь всегда». Да, забыла сказать: он был фантастическим занудой.
* * *
Позвонила мама. Сказала, что забрала в редакции журналы с моими публикациями. Сказала, что купила десять штук и еще два ей дали. Что оставит себе четыре, а остальные пошлет мне. Сказала, что стихи мои прочитала. А потом как начала рыдать, да так горько, так громко, как ребенок. Просила прощения за то, что произвела меня на свет, сюда вот, в этот мир, который ей самой не очень-то нравился. За то, что хотела, чтобы у меня все было хорошо, но одного ее желания оказалось мало. А я ревела и говорила: мам, да ты что, ну ты чего, мам, у меня все хорошо, это просто волшебная сила искусства. Вот так вот. Вот и поговорили. Я пишу, а мама плачет. Бывает и так. Родишь ребенка, а он поэт. Ты его кормишь грудью, на руках носишь в туалет, когда у него жар, тратишь на него все деньги и все свободное время. Мечтаешь, что будет у него школа с золотой медалью, работа интересная, красивый автомобиль, веселая свадьба, трое детишек и собака. А он, сука, вырастает поэтом, и все у него плохо. И он пьет горькую и пишет грустные стихи, а тебе уже шестьдесят, и ты уже отдал ему все, что у тебя было, и больше у тебя ничего нет. А он пишет и пишет, сука, а ты читаешь и плачешь.
Фаберже любил яйца. Их форма казалась ему совершенной. Он видел в них символ жизни.
Фаберже был ювелиром. Он делал яйца, одни только яйца. Вытачивая их из горного хрусталя, отливая из золота, он думал о том, что спорить в совершенстве с природой бессмысленно, но чрезвычайно приятно. Он хотел спорить также с самой непредсказуемостью жизни, символ которой — яйцо. Поэтому все они были с затейливой начинкой: внутри прятались часовые механизмы, точные копии парусных судов, барометры или портреты царской семьи. Фаберже был Кощеем, он чувствовал свою смерть в каждом сотворенном яйце. Он умирал в них по капле день за днем, надеясь однажды превратиться в зародыша и навеки застыть в последнем, им самим рожденном и оплодотворенном. Но смерть перехитрила его, как однажды перехитрит каждого из нас. Фаберже увидел ее проезжающей мимо в экипаже. Ее имя было Гражина, ее волосы были как клубок морской травы, ее грудь в кружевном кольце была как морская пена, ее рот был как больная устрица. Ювелир стоял, пригвожденный к мостовой молнией внезапной любви, и его тело пронизывали тысячи серебряных игл. От ужаса и восторга Фаберже лишился речи; он лишился зрения и слуха, рассудка и памяти. Через минуту все к нему вернулось, но экипажа уже и след простыл.
Фаберже послал Гражине лучшее из своих яиц, а потом лучшее из своих яиц, а потом лучшее из последующих. Она трогала ноготком гранаты и бриллианты, которые называла «камушками», переводила прозрачный взгляд с яйца на ювелира и говорила плаксиво: «Ах, Фаберже, хороши ваши яйца, но мне хотелось бы получить сердце!» Гражина гладила перламутровым пальчиком эмали и филигрань, Гражина смеялась, и каждая нота ее смеха была для Фаберже как невидимый удар в солнечное сплетение.
Читать дальше