Да и сейчас, поскольку сон – вещь по природе своей чрезвычайно сложная и существует только, пока длится, я не вполне способен его – применительно к дому прадеда – сколько-нибудь внятно описать. Да и не важно это на самом деле. Скажу только, что дом этот – размером с сознание (ведь то, что принимается нами за пространство сна, всегда не больше сознания, которое не имеет пространственного качества: если оно населено одновременно несколькими объектами, то между ними нет дистанции, измеряемой усилием осознания их различия, они все находятся в одной и той же точке, которая суть сознание; скорей сознание само и есть сон, а не содержит его в качестве продукта, – и это особенно становится ясно, если вспомнить, что вещи, сон населяющие, по сути, одновременны и не могут иметь жизнь последовательности: сон запросто и без какого-то бы ни было вреда для общей внятности может начинаться своим концом; в ломаной линии развития его сюжета легко допустимы точки самопересечения, порождающие нелинейность, повторы, – и вместе с тем протяженность его все же оказывается обманчива, так как всегда возникает опосредованно, искажаемая воспоминанием о сне, которое и придает ему длительность, поскольку само – длится; сон – это вспышка, а воспоминание о нем и есть тот пространственный клубок – «случайных схлестов»? – куча-мала, сваленная и разбираемая утренним припоминанием), – что дом этот под плоской крышей приземист и слеп, то есть не имеет окон, выходящих на залитую вертикальным солнцем, теснотой и нечистотами улочку, – а глядит вприщур от жара внутрь дворика, посреди которого растет корявый инжир, вокруг расставлена по земле и на камышовой циновке не убранная после завтрака посуда: с крошками пендыра, коркой чурека и зелеными маслинами, пополам с обглоданными косточками; два армуда с недопитым чаем, блюдце с лукумом; а также разбросаны разные предметы: кипа листов рукописной копии «Что делать?», только что отставленная оловянная кружка с ячменным кофе, кусок какого-то канареечного цвета минерала, который тупо пробует на клюв забредший с улицы индюк; последний через мгновение в третий раз получит тумака от Иосифа – он вернулся из лавки и теперь, поджидая Миронова, чтобы отправиться вместе с ним перед обедом в английскую миссию – поболтать с Раймоном и Уилсоном, сыграть вчетвером несколько бестолковых, но остросюжетных партий в «шведские шахматы» (и между прочим, сторговать им бросового товару), присел, прислонившись к стволу инжира, чтобы еще раз перечитать то вчерашнее место, где смутный Кирсанов и его вычурная сверхчеловечность.
– Кретин, – с досадой вслух заключает Иосиф.
Индюк, за то что раскрошил кусок полезной серы (ею присыпается экзема на локте), получает напоследок шлепок по жесткому пернатому корпусу, кричит мерзко павлином – и, суетясь, влетает впопыхах прямиком в кухню, чтоб далее – через краткие события смерти и ощипа – бултыхнуться в суп: в кухне сейчас идет стряпня, и кухарка (а за нее и Генриетта) очень даже рада, что индюк сам пришел – возни от ловли птицы меньше.
Иссиня-черная роскошь галактик из глубин оперения сыплется под сосредоточенные ноги двух женщин.
Зеркальная темнота . Фонарев поступил с Глебом довольно странно: засадил в психотропную конуру, которую его ведомство раньше использовало как неофициальный застенок – пыточную комнату, в подвальной дворницкой, куда затаскивали колоться уловленных резидентов или их подручных (явочная квартирка удобно размещается в том же подъезде дома на Покровке, в Колпачном переулке), напичкал какой-то гадостью, от которой мозги разжижаются необратимо и хлещут потоком галлюцинаций из всех органов чувств, а личность обезволивается и расплывается огромной, как сон о морской воде, аморфной амебой. Теперь всякий раз, чтобы проявить хоть какую-то волевую функциональность, ему требуется прикладывать уйму усилий, собирая себя по кусочкам, капелькам, клеткам, и как-то всю эту медузу склеивая.
Я не знаю, зачем Фонарев это делает, я говорил ему: вряд ли Глеб вообще что-то знает. Но тогда полковник поворачивает свои вилы на меня, и я тушуюсь, чуя, что мне самому оказаться на месте Глеба – проще пареной редьки.
Все ж таки иногда мне жаль братишку. Так он долго не протянет. Комнатуха, где его держат – ну просто труба – паноптикон, тюряга стеклянная: хрень эту еще в конце XVIII века какой-то придурочный академик аглицкий выдумал, – а нынче, как видно, Cредневековье в моду входит… Ночью в ней шевелятся потемки: стена, что напротив кровати, подымается и открывает полупрозрачное зеркало. Свет включить нельзя: потолок – пустыня, ни ламп, ни светильника. Я даже не представляю себе, как бы я сам реагировал на месте Глеба: ужас, который можно испытать, проснувшись среди ночи и обнаружив, что ты не один, а кто-то темный, тебя повторяя, плавает в накатывающейся глубине темноты, – совершенно непереносим здоровым человеком.
Отъезд . На размышления не оставалось ни мгновения: нужно было срочно кануть.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу